Евгений Рашковский - Философия поэзии, поэзия философии

Все авторские права соблюдены. Напишите нам, если Вы не согласны.
Описание книги "Философия поэзии, поэзия философии"
Описание и краткое содержание "Философия поэзии, поэзия философии" читать бесплатно онлайн.
Название книги неслучайно. Философия и поэзия – два сродных, но притом специфических, одно в другое без остатка не разменивающихся, поля человеческого воображения и словесного творчества. Об их содержательных различиях – концептуальности философии и спонтанной образности поэзии – написано немало. Немало будет сообщено читателю и на страницах этой книги.
(«Горе нам, изгнанники, когда в гибельное время //в страхе уносили мы головы за рубеж! // Ибо на какую бы землю не ступали – шла впереди нас тревога, // в каждом ближнем подозревали мы врага, // словно стягивало нас круговой цепью, // и дышать было всё труднее». – Эпилог, строки 5~10).
Вчитываясь в текст поэмы, мы постигаем всю многозначность этой новой, пламенеющей, раскрывающейся в своих, казалось бы, непредвиденных последствиях истории: общей истории и поляков, и евреев, и литовцев, и русских. Общей истории и Европы и мipa.
А огнестрельное оружие воспринимается как некая весть об этой многозначности, связанной, между прочим, и с порабощенностью человеческих судеб техническими усовершенствованиями.
Не случайно Яцек Соплица-Робак, некогда предательски застреливший старого графа, произносит в своей предсмертной исповеди:
Przeklęta broń ognista! Kto mieczem zabija,
Musi składać się, natrzeć, odbija, wywija,
Może rozbroić wroga, miecz w pół drogi wstrzymać;
Ale ta broń ognista, dosyć zamek imać,
Chwila, jedna iskierka…
(«Будь оно проклято, огнестрельное это оружие! Кто бьется на мечах, // должен отбиваться, изворачиваться, // он может, разоружив противника и замахнувшись, задержать налету удар меча; // но вот огнестрельное оружие – достаточно спустить курок, [достаточно] мгновения, искорки единой…» – Кн. 10 – «Эмиграция. Яцек», строки 754–758)[119].
И до самой кончины Мицкевича исповедовавшийся поэтом наполеоновский миф (Наполеон – обетование возрождения «распятой» соседними монархиями Польши и будущего, неприневоленного единства славянства и Европы, обетование будущей человеческой свободы [120]) – также весьма многозначен. Для поляков наполеоновская война с Российской империей – дальнее предвестие надежды. Но она же и вносит дисгармонию и ужас в первичный лад природы: птицы преждевременно улетают прочь; беловежский зубр, спугнутый свистом гранаты, скрывается в глубь своей Пущи (См.: Книга 11 – «Год 1812», строки 20–66).
А уж о скептической реплике Мацея Добжиньского по части наполеоновского похода на Москву говорилось в главке 4 нашего рассуждения…
8Каковы же теоретические итоги представленного выше рассуждения о поэме Мицкевича?
В плане чисто концептуальном, они могут показаться не особо богатыми, но, как мне кажется, они небесполезны в плане постижения польской истории, духовности и самосознания. Ведь именно фактор самосознания подчас и является едва ли не единственной гарантией выживания и спасения польской нации, которая на протяжении XIX – первой половины XX века неоднократно присуждалась к ассимиляции, а подчас – как это было в случае с германским национал-социализмом – и к физическому уничтожению.
«Пан Тадеуш» – важнейшая «кодовая» книга польской истории и культуры. Книга печали и надежды. На этой книге воспитывались такие столь разные деятели польской общественной и духовной истории, как Юзеф Пилсудский, Юлиан Тувим, папа Иоанн Павел II, Чеслав Милош, Анджей Вайда…
И что еще важно в плане «медленного чтения» поэмы: как бы апокалиптически не слагалась ситуативная история минувших веков, каковы бы ни были многозначные перспективы века нынешнего, – еврейская проблематика глубочайшим образом вживлена в польский и общеславянский духовный космос[121]. Необратимо вживлена. Но нечто подобное – только в обратном порядке – можно сказать и о духовном космосе еврейского народа.
Так что мессианские темы мышления Мицкевича, во всём сплетении их архаических и остро-современных смыслов – не область единственно лишь чистых фикций и фантазий: за ними – реальный опыт истории прошедших столетий.
Думается, что это «медленное чтение» поэмы Мицкевича проливает и некоторый дополнительный свет на генезис и содержание той философии соотнесения подлинного «князя» философской мысли России – Владимира Сергеевича Соловьева. Той философии, где мысль берет на себя противоречия как собственные, так и самой истории, и, не пытаясь дать рецептуру окончательных решений, заставляет задумываться о духовных векторах наших судеб [122].
К самопознанию поэта: польская дворянская романтическая культура в поэтическом логосе Бориса Пастернака[123]
Эти заметки – заметки не литературоведа, не текстолога, но историка и философа. Речь, стало быть, пойдет не об истории текстов, не об истории стилей, художественного языка или художественных форм, но об истории самопознания и самосознания. Речь пойдет об истории следов польской дворянской романтической культуры в особом поэтическом мipe зрелого Пастернака – русского, по существу, антиромантического поэта XX столетия.
«…издали свет»
Важнейшим герменевтическим ключом для всего дальнейшего нашего рассуждения может послужить пастернаковский перевод десятой, заключительной строфы стихотворения Юлиуша Словацкого «Мое завещание» (“Testament moj”), написанного в оригинале на исходе 1839 или в начале 1840. Перевод был осуществлен по подстрочнику в Чистополе в 1942 г., но впервые, наряду с остальными переводами из Словацкого, за исключением лишь двух – «Кулига» и «Песни Литовского легиона», – он увидел свет лишь спустя 13 лет после смерти поэта, в 1973 г.[124]
Перевод первых девяти строф вы полнен относительно точно. Но вот к расхождению между оригиналом и переводом строфы десятой следует присмотреться особо.
В оригинале:
Jednak zostanie po mnie ta siła fatalna,
Co mi żywemu nic… tylko czoło zdobi —
Lecz po śmierci was będzie gniotła niewidzialna,
Aż was, zjadacze chleba – w aniołów przerobi.
У Пастернака:
И как раз глубина моего сумасбродства,
От которой таких натерпелся я бед,
Скоро даст вам почувствовать ваше сиротство
И забросит в грядущее издали свет[125].
Этот фрагмент перевода – «завещание» не столько Словацкого, сколько самого Пастернака. Для удобства русскоязычного читателя я взял бы на себя смелость предложить (в рабочем порядки – и не более!) свой перевод этой строфы. Может быть, куда менее искусный, нежели у великого поэта, но более жесткий, «крутой» и внутренне конфликтный. И в этом смысле более близкий оригиналу:
Я несу в себе силу таких принуждений, —
Это стоит при жизни тоски и морщин,
Но отродье людей, хлебоедное племя —
Всё же выйдет когда-нибудь в Ангельский чин.
Касаясь этого глубокого смыслового расхождения между оригиналом и переводом заключительной строфы “Testamentu”, не могу не вспомнить мысль польского поэта и переводчика стихов Пастернака Северина Полляка. Согласно Полляку, Пастернак, зная себе цену и исповедуя принцип не текстуальной и смысловой имитации, но внутренней свободы в поисках конгениального переводческого решения, всё же не мог отождествить себя с мессианско-космическими притязаниями великого польского романтика и честно последовал внутреннему логосу своего собственного поэтического языка, собственной поэтической философии[126].
Действительно, это наблюдение С. Полляка представляется мне бесспорным. Подобно Словацкому, Пастернак сохраняет мысль о высоком призвании поэта в Слове и в мipe[127], но категорически отказывается от претензии на роль несколько мизантропичного, как нередко и подобало последовательному романтику, социально-исторического или эсхатологического светоча – на ту самую роль, которую берет на себя Юлиуш Словацкий в десятой строфе “Testamentu”.
Но вот что любопытно: можно заметить текстуальную перекличку этой вольной пастернаковской интерпретации “Testamentu” с двумя пассажами из заключительных разделов романа «Доктор Живаго», писавшимися уже после Великой Отечественной войны на исходе сороковых – в начале пятидесятых.
1) В канун исчезновения из дома и последнего, предсмертного поэтического взлета в последнем земном своем приюте на Камергерском переулке Юрий Андреевич Живаго обращается к друзьям – Дудорову и Гордону – в ответ на все их «проповеди и наставления»[128] по части примирения с торжествующей советской действительностью – с невысказанным и безмолвным упреком: «Дорогие друзья… Единственное живое и яркое в вас это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали»[129].
Исчезновение и смерть Юрия Андреевича – в двух шагах. Дудорову и Гордону предстоит воистину осиротеть, предстоит разделить свое сиротство с его родными. Да и по существу – со всей разоренной «годами безвременщины»[130], насильственно обезбоженной, расхристанной и бесправной страной.
А завершающий текст романа – стихотворение «Гефсиманский сад» – включает в себя строки:
Он разбудил их: «Вас Господь сподобил
Жить в дни Мои, вы ж разлеглись, как пласт.
Час Сына Человеческого пробил /…/»[131]
Сопоставление этих трех кратких высказываний, рассеянных по текстам Пастернака – перевода десятой строфы “Testamentu”, отрывочного речения заглавного героя из 15 части «Доктора Живаго» и слов Спасителя из пастернаковского поэтического апокрифа Страстей[132] – бросает воистину «издали свет» на важнейшие смыслы всей пастернаковской поэтологии. И, согласно последней, поэт не имеет права ни на какие мессианские притязания, ни на какое «председательство земного шара», но Сам Христос – в Своей земной жизни, в Страстях и во Славе сопричаствует судьбе поэта. Равно как и всякой человеческой судьбе[133].
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!
Похожие книги на "Философия поэзии, поэзия философии"
Книги похожие на "Философия поэзии, поэзия философии" читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Отзывы о "Евгений Рашковский - Философия поэзии, поэзия философии"
Отзывы читателей о книге "Философия поэзии, поэзия философии", комментарии и мнения людей о произведении.