Хосе Лима - Зачарованная величина

Скачивание начинается... Если скачивание не началось автоматически, пожалуйста нажмите на эту ссылку.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Описание книги "Зачарованная величина"
Описание и краткое содержание "Зачарованная величина" читать бесплатно онлайн.
Хосе Лесама Лима (1910–1976) — выдающийся кубинский писатель, гордость испанского языка и несомненный классик, стихи и проза которого несут в себе фантастический синтез мировых культур.
X. Л. Лима дебютировал как поэт в 1930-е годы; в 1940-е-1950-е гг. возглавил интеллектуальный кружок поэтов-трансцеденталистов, создал лучший в испаноязычном мире журнал «Орихенес».
Его любили Хулио Кортасар и Варгас Льоса. В Европе и обеих Америках его издавали не раз. На русском языке это вторая книга избранных произведений; многое печатается впервые, включая «Гавану» — «карманный путеводитель», в котором видится малая summa всего созданного Лесамой.
Тут горький тон беглеца контрастирует с духом комической киноленты, ее неожиданными ситуациями, за которыми ни одному толкователю не угнаться. Героизм Латинской Америки XIX века преобразил и язык Похороненная в эту пору под серым пухом испанская речь вновь ожила — теперь уже на американской земле, и пронзительные флейты старинного романсеро зазвучали новым праздником слова под сенью заботливой ночи раскидистого омбу.
В покорной гаучо безлюдной дали столько родства с пространством отсутствия у Хосе Марти! Не собираясь анализировать здесь его творчество, назову лишь имя. Сеньору эпохи барокко и позднейшему хуторянину предстояло соединиться в этом посланце отсутствия и герольде непреложных законов воображения. В отсутствии, в горячечной тяге к пространству у Марти все как будто ждет рождения, во всем чувствуется канун… Порой проза его «Дневников»{241} сухостью очерка напоминает нактоуз колумбовой шхуны. Но с нактоуза зрению открывались богатства будущей живописи, а в «Дневниках», как у входа в подземные покои египетских пирамид, хранятся сокровища слов: их приносят, чтобы вступить в переговоры с сумрачным привратником. И хотя рядом — смерть, каждый цвет пылает еще ярче, словно те египетские шафрановые краски, что сопровождают умерших. Однако Марти замурован: отсутствие, из которого он видит нас, делает зримым и его самого, он движется, на глазах преображаясь в вихрь, который есть дух, — быть может, в то чудо, что названо им законом зеркала. В эту эпоху новых путей испанского романса, воскрешенного гаучо на ночном биваке, Мартя пронзает копьем серую массу скученных слов, и она обрушивается молодым дождем над рекой. Одним прикосновением он оживляет великую и скрытую традицию. Вот в его неизменное, как отвес, отсутствие доходит нежный привет Антонио Переса{242}, угасающего на далеком берегу Сены. Словно в тех же особняках, что посещали Расин и Буало, у перекрестков жизненного пути, — ведь вся его судьба отмечена вещими знаками влияния! — Марти встречает своих барочных предшественников и глядится в живой хрусталик священных ауто Кальдерона. По тем же сопровождающим его жизнь законам отсутствия, эти влияния — всегда диалоги, и Марти беседует с Грасианом о тревогах, причиняемых тому племянником бесценного Ластаносы{243} — каноником Салинасом{244}, каждый раз присылающим для доделки свои скверные сонеты, и с Парависино, который с новой проповедью еле добрался до города полубольным. Видя в Марти вершину нашего языка, мы вдруг замечаем, что у него есть уже все необходимое — все, что требуется для традиции, а для самого него было повседневной работой воображения. Вместе с безымянным гравером, с шамкающим пьянчужкой, которого ремесленник из-за поломки станка вынужден в конце концов обуть в картонные башмаки, Марти пронесет в памяти и дружбу со старым печатником — она столько потребовала от него и столько ему дала. В своих истоках и метаниях между коплой и романсом корридо привило Марти любовь к простым стихам{245}. Отсутствие одарило его великой мерой, сделав одним из тех, кто чаще иных напоминает нам: колосс означал для греков не физический размер, а образную воплощенность. Так и сам он по природе своей — образ сущности, тот, кто делает зримым. Как, должно быть, наслаждался Марти в Мексике строками Кеведо, снова ожившими на лубочных картинках. Стоит усадить его рядом с печатником в кафе «Реформа»{246}, где вздымается гриф нищенской гитары, — и, хоть это всего лишь один из фрагментов жизни Марти, мы без труда дорисовываем остальное и не можем отвести глаз. Стоит — как в другом фрагменте — сунуть ему в вещевой мешок компас и Цицерона, и мы видим; вот он выходит после работы на улицу, остерегаясь на случай слежки, видим его маршрут, сопровождаемый незримыми знаками оберега. Стоит нам, погрузившись вслед за хуторянином в одну из замечательных буэнос-айресских хроник Марти, на миг прервать чтение от избытка нежности к самозабвенному слову, так похожему на гаучо натиском и щедростью, и мы, по закону отдаления, видим приют безлюдья, раскидистый омбу, куда Марти приходит перед самой смертью, но здесь я, содрогаясь, останавливаю — не свою память, но свой рассказ.
Введение в поэтическую систему{247}Вдохновенная вескость указки, продленной impromptu[39] остроносого мелка, выводит на грозовом небе классной доски девиз одного из воюющих станов: «Чем бытие совершенней, тем ближе оно к покою». И в выверенном вечернем пируэте игры указки сплетаются вензелем, чертящим подпись: Аристотель. Этот покой — ключ к объяснению всего, от природных различий в состояниях равновесия до верховного Творца. Всякое движение как таковое есть изначальный недостаток, исходный изъян. Сознание этого, рожденное из удивления перед покоем, ведет и к обетованной земле, и к пресыщению бытием. Мы знаем: как изъян, как голод протоплазмы, как самодостаточная монада, мы не более чем неудержимый поток, Гераклитова река, которой нет дела ни до формы русла, ни до отражения облаков. Из этого сознания себя в качестве образа, наделенного единой и всеобщей сущностью, и рождается бытие. Тот же клюв мелка выводит на доске другой пируэт: «Бытие предшествует существованию». Сознание своего бытия в качестве образа есть существование подобное бытие зависимо, производно, существуя, следовательно, как бытие и как тело, хотя узел собственной проблематичности — подлинная основа существования — всегда захлестывает это бытие. Более того, только в такой парадоксальной ловушке, сознавая свою запредельность, оно и получает истинное существование, вдохновенный излишек, неизъяснимый подарок Отдающийся сознанию превосходства знает: это бытие по необходимости существует. Но ему не забыть того изначального обстоятельства, что подобное существование есть — по той же необходимости — лишь образ. Из ужаса перед Богом, говорящим о себе самом во множественном числе — «…сотворим человека…»{248}, повторяет книга Бытия, — рождается, быть может, и ужас перед бытием, обогащающее сознание своей неполноты. Из этого ужаса человека перед тем, что он есть неуправляемое множество, что его сознание бытия — существование всего лишь фрагмента и фрагмент этот — только одна из сфер бытия, рождается чувство причастности к тому, что Гете называл «ненаблюдаемым — вечной активностью жизни, проистекающей из полного покоя». Бытие в качестве образа и образ как фрагмент бытия — вот удел человека; в этих рамках заключена сущность его существования. Та же рука колеблется, наслаждается своим замешательством и выбирает черный мел, ища белый известняк, который станет теперь школьной доской. Концентрические круги альбатроса сменяются тревожной спиралью зимородка. Порывистые буквы на белом известняке складываются в слова: «Абсолютный покой равнозначен смерти»{249}. И — последней gémissant[40] связкой послушных кругов и овалов, которая завершает мрачную суровость изречения, — подпись: Паскаль. Выведя эти слова, твердая и в замешательстве рука решается вновь прикоснуться к прозрачной известняковой пене и «благозвучной вестью» вычерчивает припев: «Существование предшествует бытию». Но это существование воистину стенает, чувствуя себя на цепи между Парменидовым миром предначертанной судьбы — этого левиафана, пожирающего извне, — и собственной глубинной самотождественностью, которой достаточно отдаться потоку времени, чтобы исчезнуть, смешавшись с ébauche d’un serpent[41]{250}. Для схоластиков-томистов созерцание с наслаждением входит частью в просветленное созерцание, которое, в свою очередь, составляет деятельность интеллекта. Вожделеющая тяга — черта всякого наслаждения. Она впрямую связана с идеей входа. Вот почему таинство входа в город обставляется символами Восточных врат, игольного ушка и стен Амфиона{251}, подразумевая тем самым и понятие стража, что объясняет выражение Ронсара, говорящего об aboyant appetit{252} — лающем вожделении. Для греков все, что дарует наслаждение, ведет к бессмертию. Повторяя меню олимпийских богов, человек становится Богом. Чудесные напитки, нектар и амброзия, преображают человека в Бога. Поэтому на греческих погребальных урнах рядом с мертвыми изображалась очистительная душица и чертились заклинания, отгоняющие гарпий и менад, а также четыре загадочных побега лозы. Когда эллинисты говорят о необъяснимой загадке этих побегов, речь идет о том, что с помощью душицы отгоняли змей, карликов и колдуний, лозу же присовокупляли к заклинаниям, чтобы отогнать тени умерших, создать между ними и людьми полосу пустоты, а потом засадить ее лозой и вновь сотворить во плоти мир живых, равняясь в этом с полубогами.
И вдруг мы чувствуем, что надписи на обеих досках, будто попав в магнитное поле, начинают поляризоваться, стягиваться, расходиться, сближаться и скручиваться в непримиримый клубок, где должен победить кто-то один. Спокойствие указки или дрожь руки в пустоте, противоположные цвета мела, угольная доска или окаменевший известняк, Аристотелев покой или Паскалево движение, бытие существования или существование бытия смешиваются в иронической светотени или неистовствуют в противостоянии как взбешенные ястребы. Но в этих областях синтез подобного или множественного не ведет к покою, когда основа исполняется силой саморазвития. Напротив, синтез здесь предполагает уничтожение без risorgimento[42]: фрагменты, словно головоломки из кусочков мрамора, начинают искриться или двигаться сами по себе, не давая высвободиться форфоресцирующей рыбе, соединяющей безжизненность полипов с морской флорой — косами водорослей или мхами впадин. Поскольку синтез этот извращен грубой видимостью, мы вскоре понимаем, что, ведомые Амфиараем или Трофонием{253}, ищем вход в пещеру пророческих изречений или в глубины Плутонова царства. И там, в этом извращенном синтезе, преследователь сливается с копьем, вонзившимся в спину беглеца, подобно снискавшему покровительство Зевса раненому Амфиараю, которого скрыла расступившаяся земля, схоронив его, невредимого и теперь уже бессмертного, вместе с колесницей и конем. Пока перед нами розные и стенающие противоположности, через горлышко кувшина доходящие до взгляда, парализованного этими бескрылыми и хаотическими фрагментами, они похожи на опочивших королей, прикованных к стылой каменной вечности своего физического роста. Но единственное разрешение, которого мы добиваемся, чтобы умерить гневливую мрачность обеих досок, дает поэзия. Лишь она способна осуществить немыслимый синтез — наделить возможностью смысла победивший поток, направив его в гроты, где покоящиеся тела не слышат речений, или в подземные усыпальницы орфиков, где никчемное тело, в отместку за отьединенность, не в силах вновь обрести прежний строй дыхания, свою пневму.
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!
Похожие книги на "Зачарованная величина"
Книги похожие на "Зачарованная величина" читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Отзывы о "Хосе Лима - Зачарованная величина"
Отзывы читателей о книге "Зачарованная величина", комментарии и мнения людей о произведении.