Игорь Клех - Шкура литературы. Книги двух тысячелетий

Все авторские права соблюдены. Напишите нам, если Вы не согласны.
Описание книги "Шкура литературы. Книги двух тысячелетий"
Описание и краткое содержание "Шкура литературы. Книги двух тысячелетий" читать бесплатно онлайн.
Штольц, Обломов или Гончаров? Ницше или Сверхчеловек? Маяковский или Облако в штанах? Юлий Цезарь, полководец или писатель? Маньяк или криптограф Эдгар По? В новой книге литературных эссе писатель Игорь Клех говорит о книгах, составивших всемирную библиотеку, но что-то мешает до конца поверить ему, ведь литературу делают не авторы, а персонажи, в которых эти авторы так самозабвенно играют. «Шкура литературы» – это путеводитель по невидимому пространству, которое образуется на стыке жизни и творчества. Подобно Одиссею, читатель может побыть в ней и в шкуре воина, и в шкуре художника, и сына, и отца, и мужа, и любовника, и нищего, и царя.
У Державина о том же – еще круче, еще проявленней, поскольку на смертном одре. Ничтожным крошащемся грифелем по аспидной доске, – какое великолепное презрение!
Истоки же лежат, как правило, в раннем детстве, в ощущении нежеланности и ненужности своего появления на свет, в травме, понесенной в возрасте первых впечатлений. И подавляющее большинство художников вербуется из этой «агентуры несчастья» первого призыва, с тем чтобы последующей жизнью, творчеством, воображаемыми, а иногда и реальными преступлениями изжить сидящую в них отраву отъединенности, одиночества, пораженности в правах, обреченности смерти. Собственно, речь идет о тяжелой деформации способности любить, при огромной потребности в этой самой недополученной и в ответ неизрасходованной энергии любви.
В случае так называемого счастливого детства, когда конфликт и травма случаются позднее, писатель имеет шанс стать «вкусным» писателем, как А. Толстой или даже «гениально вкусным», как Набоков, но дефицит раннего отрицательного опыта не позволяет достичь ему в творчестве предельного накала, достоверности в выходе на первые и последние вещи, что несколько снижает ценность его усилий, если они будут предприниматься в этом направлении.
Так все литературные путешествия сводятся, в конце концов, – даже тогда, когда они заканчиваются гибелью, – к поиску «дома» и «возвращению домой», возвращению к себе. Именно поэтому литература нужна не всем и не всегда, а лишь тем, кто в этом нуждается.
Пусть это будет гипотеза и предположение – но только не в отношении Пушкина!
Поразительно мало материалов о долицейском детстве Пушкина, и думается, что это не случайно. Оно подверглось психологическому и идеологическому вытеснению уже не самим Пушкиным, а русским национальным, во многом «литературным», сознанием. За дифирамбами пушкинской «няне» забылся и был оттеснен вопрос: а почему не к «маме» обращался первый русский поэт, где хоть одна строчка у него, посвященная ей? Увы, кроме «любви к отеческим гробам», о родителях у Пушкина не сказано больше ничего. И «бочка» и «Салтан» – это ведь о себе самом! – только там, в сказке, младенец был хотя бы с матерью. Здесь же толстый Сашка, своей неповоротливостью и апатией огорчающий родителей, затаившийся, замерший оттого, что не зван, окликнутый, наконец, няней. От тех, вероятно, лет его гипертрофированная восприимчивость не к обидам даже, а к одной гипотетической возможности быть вышученным, подвергнуться насмешке, его взрывная бескомпромиссность в вопросах чести.
Вообще, принятый в империях (от Британской до Российской) способ получения образования детьми правящих классов в закрытых учебных заведениях – один этот обычай в состоянии был переломить психику ребенка и деформировать его характер в направлении, желанном государственному управлению. Своего рода опыт подмораживания душ, нащупанный империями. Когда ребенка отправляют в такого рода заведение, он, как зверек, понимает не умом, а животом, что родители от него отреклись и бросили, что прошла трещина через его универсум, что он за что-то наказан, и если попытаться методом проб и ошибок найти за что, то можно ошибку исправить[2].
Отсюда сохраненное на всю жизнь пушкинское «товарищество», культ лицейской дружбы, и «отечество» – Царское Село. Не случайно, первое место, куда Пушкин привезет в 1831 году молодую жену, будет Царское Село – его «дом». Вторым домом стала полюбленная им… ссылка, куда его поставили в угол, Михайловское (и няня там!). Третий – он попытался строить сам.
Впервые, может, что такое «правильные» семья и дом, он почувствовал в воронцовском доме в Гурзуфе, пожив в семье Раевских, – в возрасте двадцати двух лет.
Тынянов уподобил как-то Пушкина «винному брожению» в крови времени. В Михайловском это «винное брожение» закончилось. Михайловское стало тем погребом, где вино отстоялось. Поначалу Пушкин и сам этого не понял. По возвращении в свет он попытался вести прерванный образ жизни. Однако повторение пройденного, никакое умножение донжуанского списка ничего не могло уже прибавить к его опыту по существу. Более того, спустя некоторое время он начал томиться бесцельностью и пустотой собственного существования. Бессонница, всегдашняя спутница внутренних кризисов и сомнений, надиктовывала ему мизантропические строки, – поскольку все, что можно было сделать на одном дыхании, уже было им сделано. Типичный кризис возраста 27+/-2. Герои его, кстати, переживали то же самое. В частности, Онегин, в фамилии которого слышится мрачноватый оксюморон студеной северной реки с «негой».
Пушкин ценил всегда остроту созвучий, как и не был невнимателен к лепетанью заборматывающейся Парки, когда в 26-м году всплыл модный «поэт из народа» Слепушкин. Конечно же он понял сразу, что кто-то его дразнит.
Следовало либо умирать (а «поезд уже ушел» без него – 1826-й, совпавший с началом нового царствования, и стал годом смерти затянувшейся по инерции эпохи), либо искать приемлемых перемен – самому ставить цели и открывать новые для себя дистанции: отправиться за границу, на войну, жениться. Все три попытки были им поочередно предприняты. Из первых двух с большим скрипом получился… Арзрум. Может, это и неплохо. Жизненная энергия, описав таким образом круг, вынуждена была вернуться вовнутрь, расплавив окончательно в душе поэта одну – молодую и холостую – систему ценностей и приступив к непростому делу формирования ценностей Пушкина-мужа. Ни в какой другой период своей жизни Пушкин не был столь смятен, не переходил столь резко от надежд и решительных действий к сомнениям и деланому – «многоопытному» – цинизму. Он лихорадочно оглядывался вокруг в поисках невесты и жены. И сделал так, как сделал (посоветовавшись перед этим с одним Нащокиным, всегда слушающимся только собственного сердца). Забавно звучали бы пушкинские самоуговаривающие записи этого времени, если бы не проступающие за ними одиночество, неприкаянность, а возможно, и отчаяние. Вся глубина его интуиции не могла не говорить ему, что он агент другого мира, и, пытаясь обрести личное счастье, – или хотя бы достичь умиротворения, – он покушается на права и достояние этого мира, на то, что не может принадлежать ему по праву. Он продолжает уговаривать себя: «счастье на избитых дорогах», «в тридцать лет люди обыкновенно женятся – я поступаю, как люди» (о которых незадолго перед тем: «люди – сиречь дрянь, говно. Плюнь на них да и квит»). Потому что все более отчетливо он понимает, в неотступной уже почти хандре и тошноте, что отпустить его сердце эти последние смогут только в его собственном доме, которого никак иначе не достичь ему и не обрести, кроме как соорудив его собственными усилиями. Никакие Панурговы переживания (глядя на семейную драму Дельвига – да к тому ж чьими глазами!), никакая возрастная разница, которая, невзирая на обычаи того времени, была все же близка к критической, уже не могли его остановить. В прорубь, в ответственность, в новую жизнь! Пушкин женится, сокрушая все возникшие на его пути преграды. На бесприданнице. (А разве можно, кстати, представить себе, что могло быть иначе? Пушкина-зятя?)
Расчеты Пушкина полностью оправдались, он ощутил это на себе сразу. «Я женат – и щаслив, – докладывает он немедленно в письме другу, – одно желание мое чтоб ничего в жизни моей не изменилось… Это состояние для меня так ново, что кажется я переродился».
И все пять последующих лет, принадлежа двум мирам, он был почти что счастлив. А это чего-то стоит.
Часы однако были запущены.
Пушкин купается в новых ощущениях и через собственное отцовство – осуществленное мужество – начинает открывать теперь для себя отцовский и сыновний смысл истории. Новое семейное состояние приводит в движение огромные нетронутые пласты его внутренней жизни.
«Медный всадник», «Капитанская дочка» – эти книги просто НЕ мог написать писатель, НЕ достигший зрелого семейного состояния; ныне же уточняющий свои представления о месте и роли отца и сына, о соотношении исторического и частного, о чести, уверенно погружающийся в проблематику, исполненную нерешаемых окончательно коллизий и принципиального драматизма.
По нашей догадке, другой лицеист, малороссийский, Гоголь искал в Пушкине не литературно-художественный авторитет, не кумира, но искал – по запаху – отца (как сам Пушкин – в Петре, или Пугачеве). Это для него он писал от «Кюхельгартена» до «Мертвых душ» – Пушкин прочтет! За Пушкиным Гоголь был как за стеной, и вдруг… огромная русская литература навалилась на его хилые – физически – плечи. Именно поэтому так лично пережил Гоголь (а может, и не пережил) смерть Пушкина – он вторично оказался брошен, оставлен старшим; что бы теперь он ни написал этого некому уже будет прочесть, – зачем тогда все??
Не здесь ли надломилось что-то внутри Гоголя, от чего несколько лет спустя начнет в нем развиваться душевная болезнь?..
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!
Похожие книги на "Шкура литературы. Книги двух тысячелетий"
Книги похожие на "Шкура литературы. Книги двух тысячелетий" читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Отзывы о "Игорь Клех - Шкура литературы. Книги двух тысячелетий"
Отзывы читателей о книге "Шкура литературы. Книги двух тысячелетий", комментарии и мнения людей о произведении.