www.litres.ru)
Был у нас друг, звали его Головня. Это была его фамилия, и в паспорте у него так и было написано: Головня.
Этот Головня был цивильный человек: узнав, что на свете есть Гурзуф, он решил туда поехать, но не стопом или стюпом, а в поезде, в купейном вагоне, с женой, а в Гурзуфе – не на беседке, не на Чеховке под яблонями жить, и даже не на Ленинрадской-25 жить, а снять комнату и прямо в этой комнате – жить.
А мы с Серегой в тот период как раз в Гурзуф выступали. Путь наш был дальний: вокруг Азовского моря, мимо Таганрога и Ростова, через Тамань. В тот год у нас была задача: во всех городах пиво попробовать и сравнить между собой разные пивы.
Наконец, образовались мы в Гурзуфе. А с Головней был такой уговор. Войдя в Гурзуф, мы должны были его сразу найти и взять у него 10 пачек явского Беломора. Это мы ему задание дали: явский Беломор нам в Гурзуф доставить, ведь он все равно с женой ехал и много всякого хлама с собой вез. А как Головню в Гурзуфе найти: ведь мы же не знали, где зафлэтует он?
И решили: вот как только войдем в Гурзуф, так сразу крикнем Головня, так он и найдется.
И вот, вошли мы в Гурзуф и стали всюду Головня кричать. И всех наших на аллеях тоже научили Головня кричать. Так и ходили все время наши по Гурзуфу, поднимали головы и всюду, если только уже Нина не прокричали, то кричали Головня.
Но Головня так и не нашелся. Как мы с Серегой правильно догадались: он к тому времени еще в Гурзуф не вошел. Вскоре и мы из Гурзуфа вышли и, побухивая, совершили маленький круг через Запорожье, Харьков и Киев, и снова ворвались в Гурзуф, но уже с запада – стопом из Севастополя. И всюду нам приходилось курить какой-то местный Беломор, Днепропетровский или Феодосийский, потому что у нас запас явского давно кончился. В будущем мы научились по разным городам нашего следования не только деньги сами себе посылать, но и всякие запаски, вроде явского Беломора или даже крепких чистых носков, вроде тех, что Еня Алини в молдавском вайне стирал.
И, в то время как мы, побухивая и разные Беломоры покуривая, совершали свой украинский круг, Головня как раз и вошел в Гурзуф. явского Беломора привез.
И вот, идет Головня по Гурзуфу, а рядом с ним его жена идет – не отстает. И тут кто-то кричит в конце улицы:
– Головня!
Головня подумал, что это мы с Серегой кричим, и устремился туда. Но нас с Серегой там не было. Действительно: откуда нам там быть и Головня кричать, когда мы в это самое время где-то между Харьковом и Киевом, под Полтавой, бухом ехали? Или в Полтавском художественном музее картинами тешились. Или уже в Киеве, на Кресте ченчин на аллеях снимали. Не знаю, где мы были в это самое время, когда кто-то из наших в Гурзуфе Головня, по традиции, кричал.
И вот, идет Головня со своей женой еще раз по Гурзуфу и слышит:
– Головня!
И устремляется туда. Но и там нас с Серегой нет, ибо откуда нам там быть, если мы в это самое время либо в Харькове, в воинской части, с Еней Алини и прапорщиком Шаталиным бухали, либо в Запорожье инженерам-химикам на метизном заводе лекцию о русской литературе читали, либо уже в Киеве, на Кресте ченчин на аллеях снимали.
Но тут Головня как раз увидел того, кто стоял посреди улицы и, задрав голову, Головня кричал. И сказал:
– Я Головня!
А тот, кто стоял на улице и Головня, задрав голову, кричал, сказал ему:
– Пошел в пелвис!
И снова Головня закричал.
Вот идут они в третий раз по Гурзуфу – Головня и его верная жена. Вернее, Головня уже умер, потому что они из Коктейль-холла шли, и жена его на своих плечах тащила, безмолвного мертвого Головню. А у жены, надо заметить, тоже фамилия была Головня.
И вдруг слышит она, что кто-то ее по фамилии зовет, ченчина какая-то. Она пригляделась и видит: стоит в темноте, под кустом тамариска, какая-то ченчина, и кричит, задрав голову:
– Головня!
И тут она по-настоящему испугалась, эта жена. Она просто в леденящий душу ужас пришла.
И вот, вернулись мы с Серегой в Гурзуф и снова ворвались в него. И образовались мы в Коктейль-холле. И с новой силой стали Головня кричать.
А Головня, оказывается, тоже в это время в Коктейль-холле сидел, и не просто там где-то вдали, а прямо рядом с нами, за одним столом и сидел. Но мы его не видели, потому что уже в совершеннейший пелвис были упитые, в такой пелвис, что его можно смело жопой назвать.
Серега, например, положил руки на стол, а свою голову на руки положил. Время от времени он поднимал голову, прибухивал свой коктейль, тихо говорил Головня и снова голову на руки клал.
А я сидел рядом, голову рукой подперев, и только глаза иногда раскрывал, чтобы другой рукой до моего коктейля дотянуться, прибухнуть, прошептать Головня и снова глаза закрыть.
Тогда Головня сказал:
– Серега! Яша! Я здесь. Я вам Беломор привез.
Но Серега поднял голову и сказал:
– Пошел в жопу.
И снова умер.
Так мы и не нашли в тот раз Головню, и пришлось ему явский Беломор самому выкурить, потому что на следующий день, не найдя в Гурзуфе Головню, мы подумали, что он так и не вошел в Гурзуф. И двинулись обратно на Тамань – домашний таманский вайн с бараньими шашлыками бухать.
Давно это было. Головня умер уже, и мы с Серегой честно отбухали на его похоронах.
Головня был первым, кто умер в Новые времена, положив тем самым начало вымиранию русского пипла вообще.
В тот год, когда ублюдки к власти пришли, все вокруг стало по-ихнему, по-ублюдьи делаться. У всех станций метро бизнесмены встали – трусами трясти и бабло ломать, а зарплата офицеров, каким был Головня, так и осталась 400 рублей, хотя за эти 400 теперь можно было взять только восемь батлов водки, четыре бутилена вайна и дюжину бутылок пивка. И пригорюнился Головня.
Жена же Головни тоже вышла к метро – трусами и насисьниками трясти, и стала большое бабло таскать, усмехаясь в пшеничные усы. Только не кормила она Головню, смеялась над ним, что на его зарплату можно теперь всего лишь прожиточный минимум водки, вайна и пивка взять.
В Золотой век Головня исправно деньги жене отдавал, кормил ее и одевал, учительницу литературы и русского языка, и себе чуть-чуть денег оставлял, на легкое побухивание – как раз на восемь батлов водки, четыре бутилена вайна и дюжину бутылок пивка в месяц: два батла в пятницу за вечер сразу, затем, в субботу, в течение всего дня, чтобы медленно приземляться – один бутилен, а в воскресенье, тоже за весь день – дюжину бутылок. Таким образом, Головня в понедельник на службу как огурчик шел, и в течение всей недели капли в рот не брал, даже если мы его, офицера в форме, за фалду кителя на улице ловили и батл, либо бутилен, либо бутылку – прямо в фейс ему тыкали. Ни водки не пил Головня среди недели, ни вайна, ни даже пивка.
Летом он свою учительницу в Гурзуф возил и там каждый день скромно побухивал, только не водочку, а крымский вайн марки Массандра, и не зараз, а в течение дня выпивал бутилена две-три, разделяя их с женой. Вечером он свою учительницу в Коктейль-холл водил, и там они один-два коктейля выжирали, сидели, из соломинок потягивая, иногда выходили на середину заведения, потанцевать, как в те давние времена, когда были женихом и невестой. А на ночь он оставлял себе еще один, запасной бутилен вайна и называл его вечерний портвейн, хотя, конечно, по времени он был ночным.
Хорошо было Головне в Гурзуфе. Ложился с женой в укойку, делал с ней камасутру, потом вставал, вечерний портвейн побухивал, глядя на далекие ночные огни в море и хлопая москитов на лбу, затем – снова с женой в укойку ложился и камасутру с ней делал.
И вот, теперь – совсем сдулся Головня. Денег у него оставалось только на восемь батлов, четыре бутилена и дюжину бутылок.
Ни на жене отдать, ни сапоги жене купить, ни, тем более, на Гурзуф отложить. Не мог же Головня свой образ жизни нарушить – по пятницам не бухать, по субботам не продолжать, по воскресеньям не похмеляться?
Приходит Головня на кухню, а там жена сидит с подругами, о баксах и шмотках говорит, дорогие сигареты курит и кофе с шоколадом пьет. Все эти подруги, тоже учительницы, школу свою бросили, и все теперь, как одна, у метро стояли – трусами, насисьниками, шелковыми написьниками трясли, так трясли, будто перед ним целый ансамбль виртуальных ченчин мельтешит: канкан, джигу и твист отплясывает.