Александр Гольдштейн - Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики

Скачивание начинается... Если скачивание не началось автоматически, пожалуйста нажмите на эту ссылку.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Описание книги "Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики"
Описание и краткое содержание "Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики" читать бесплатно онлайн.
Первое издание книги «Расставание с Нарциссом» замечательного критика, писателя, эссеиста Александра Гольдштейна (1957–2006) вышло в 1997 году и было удостоено сразу двух премий («Малый Букер» и «Антибукер»). С тех пор прошло почти полтора десятилетия, но книга нисколько не утратила своей актуальности и продолжает поражать не только меткостью своих наблюдений и умозаключений, но также интеллектуальным напором и глубиной, не говоря уже об уникальности авторского письма, подчас избыточно метафорического и вместе с тем обладающего особой поэтической магией, редчайшим сплавом изощренной аналитики и художественности.
Его слово преисполнено резиньяции и чувствительного, душевного фатализма. В отличие, например, от Лимонова он не противопоставлял подземное бытие наземному и уж тем более не стремился к социальному жесту и, смешно вымолвить, борьбе за права. «Ему было свойственно какое-то совершенно необычайное „панэкологическое“ отношение к жизни, — вспоминает мемуарист. — „КГБ — волки, они должны нас ловить, а мы зайцы, поэтому нас ловят“, в нем не было вызова ни истэблишменту, ни кэгэбэшникам, ни приятелям, никому». Он писал в «Листовке», касаясь якобы юридического положения в обществе Цветов, то есть гомосексуалистов, что западный закон позволяет им открытые встречи, прямой показ их в искусстве, клубы, сходки и заявления прав, но каких? и на что? Положение Цветов, их особенный статус укоренен вне сферы формального права, он соприкасается с самыми глубокими пластами («планами», как говорили символисты) жизни людей, и более того — с судьбами мира как такового. Вот почему (я излагаю ту же «Листовку») в косной морали Русского Советского Отечества есть свой умысел, а утешение Цветам может быть то, что они стоят ближе к Богу и любимы им: «…все изнеженное, лукавое, все, что в бусах, в бумажных цветах и слезах, все у Бога под сердцем; им первое место в раю и Божий поцелуй. Лучших из наших юных погибших созданий он посадит к себе ближе всех. А все благочестивое, нормальное, бородатое, все, что на земле ставится в пример, Господь хоть и заверяет в своей любви, но сердцем втайне любит не слишком».
Но есть и еще одна причина того, что Цветам бессмысленно требовать от общества признания своих странных прав. Как можно настаивать на официальном узаконении твоего права на одиночество, и зачем тебе добиваться легитимации этого абсурдного права, коль скоро ты уже без всяких признаний со стороны людей пожизненно одинок: это участь Цветов, их удел в нашем мире. Одиночество было выбрано Харитоновым в качестве литературной в первую очередь линии, а его литературная осанка гомосексуалиста означала непоказную выделенность и уход: в изгнание, молчание и мастерство — слова, которые повторял, покидая Дублин, Стивен Дедалус, чтобы вернуться в свой город в другом, обширном романе и уже не покинуть его (город, роман) никогда.
Задавшись целью вновь поискать аналогий в литературе раннего советского времени, оправданных хотя бы тем, что творчество Харитонова — звено не только русской, но и советской культуры (и не одного лишь неофициального ее пласта, о чем будет подробней сказано дальше), обнаруживаешь эти аналогии в произведениях некоторых авторов 20—30-х годов, людей, чей опыт был в значительно большей степени, нежели у Харитонова, обусловлен социально-историческими переменами и в целом был более трагичным. Эти авторы пережили «крушение гуманизма» и скептически смотрели на природу человека и государства, остро ощущая колоссальное обветшание привычных норм, мировоззрительных и этических. Такие писатели, как Георгий Блок («Одиночество»), С. Заяицкий («Жизнеописание Степана Андреевича Лососинова», «Баклажаны»), А. Лугин («Джиадэ, или Трагические похождения индивидуалиста») или более популярные сейчас К. Вагинов и Л. Добычин, отличались вполне безыллюзорным зрением, так что в кадр все время попадало совсем не то, что могло бы соответствовать идейным и психологическим схемам как советской интеллектуальной элиты, так и интеллигенции, склонной к реставраторскому эскейпизму и почитавшей себя хранительницей заветов. (Ее саркастический и отчаянный автопортрет находим в «Товарище Кислякове» П. Романова — удивительном образчике беллетристического фотореализма, сохранившего каждый штрих, изгиб, морщинку плачевного мира.) Литературный стоицизм такого рода писателей исключал намерение ниспровергать чьи бы то ни было кумиры, потому что нельзя ниспровергнуть то, чего попросту не существует, либо то, что принадлежит к неискоренимым началам человеческого бытия. Позиция «экзистенциального одиночества» (ироничная и «легкомысленная», под стать его порхающим героям, у Заяицкого, презрительная, с оттенком ледяного, ненавидящего и страдальческого безумия у Добычина) была реализована ими как позиция письменная, а не идеологическая, она нашла свое выражение в акте речи, в самом наполнении слова или в его знаменательной пустоте.
«У меня сейчас складывается такое впечатление, — говорит Д. Пригов, — что, если бы Харитонов остался жив и самореализовался как писатель, литератор, он отошел бы от литературы и стал каким-нибудь религиозным деятелем, необязательно канонически-христианским, и с возрастом оброс бы учениками, отнюдь не литературными». Случись это, оно означало бы, что поэтика в который раз подчинила себе биографию. Гипотетический религиозный выбор Харитонова был бы не его личным выбором, а следствием принадлежности к устойчивой традиции. Экзальтация около святости, магнитное к ней притяжение, учительство на обломках тяжелого, греховного опыта — топос гомосексуального литературного текста, восходящий, по всей видимости, к тюремной исповеди О. Уайльда, которому принадлежит честь открытия архетипического для XX века образа гомосексуального мученика и страстотерпца, а значит, необходим фрагмент об Уайльде.
Неиссякаемым примером его стало не то, что снискало ему наивысшую славу, — беспрерывное воспроизводство себя на потеху шакалам, не эти винные столпы, усеянные розовыми лепестками, но нечто иное, благодаря чему он оказался причастным вертикальной этической перспективе нетеатральных страстей и эмоций. Я имею в виду его устное слово, его устную речь, которая первичнее, фундаментальнее его же письменных текстов. Во всех уайльдовских биографиях сообщается, каким он был гениальным рассказчиком, как он умел околдовывать всех, кто находился возле него, — от герцогинь до блатарей, которым он совершенно по-русски тискал романы в тюремной больнице, — поистине «головокружительный путь Уайльда от искусства салонов, где каждый слышит в других лишь самого себя, к искусству тюрем, где голоса всех арестантов сливаются в общем предсмертном крике, чтобы его услышал человек, убиваемый себе подобными» (Камю). Корней Чуковский в популярном этюде назвал Оскара Шахерезадой, но сам, видать, позабыл, кто же это такая. Мотивировка же ее разговора — нависшая над словом смерть, то есть слово выступает в роли спасителя: предельная логотерапия. Но даже это в уайльдовском случае не самое главное. Потому что лишь тот рассказчик заслуживает именоваться сказителем, кто готов говорить в безразлично каких условиях, не заслоняясь рассказом от смерти, но эту смерть на себя накликая устным заклятием, а вернее, им будет лишь тот, кто повинуется своей внутренней сути и не думает в момент «разговора» о жизни и смерти. Уайльд, будучи на равном от них расстоянии, о них во время рассказа забывал, и в том заключалась высшая героическая этика самозабвения. Он был скорее Орфеем, нежели Шахерезадой, и такому певцу и сказителю на роду предначертана смерть. Орфей поет без разбора для всех живущих, не заботясь о собственной судьбе, Шахерезада развлекает рассказом одного лишь своего повелителя, укрываясь за словом от гибели. Но и сравненье с Орфеем неточно. Орфей «работает» интуитивно, в его манере есть безотчетное вдохновение, но едва ли присутствует мудрость повествования. Вальтер Беньямин в замечательном очерке о Лескове уравнял фигуры рассказчика и мудреца: им обоим свойственна прикосновенность к важнейшим диспозициям бытия, которые нуждаются в слове, а еще больше — в посредниках, через коих они могли бы себя рассказать. Уайльд, погружаясь в свою устную речь, пребывал в архаической и пугающей глубине сократичности, древней идеологии наставления юношей, которые, впрочем, так стремительно обменивали тонкий профиль на полезную профессию, что учителя не поспевали за их предательской прытью.
Уайльд был рассказчиком, то есть Сократом. Они оба обладали мудростью, без устали рассуждали на моральные темы, «концептуализируя», остраняя привычные категории сущего-должного, предпочитали устную речь письменной, а прекрасных юношей — девушкам, обучали молодых людей настоящему благу, вследствие чего оказались в тюряге на нарах, откуда уже не выбрались: кто же скажет всерьез, что измученный Оскар умер не в Рединге, а в задрипанном пансионе на улице под издевательским именем Изящных Искусств. Он не сумел воспитать Платона или, на худой конец, Ксенофонта, и тюремную апологию ему пришлось сочинять самому, зато у него был не только растленный и бессердечный Альфред Дуглас, но и преданный Робби Росс, который опубликовал текст в цепях и оковах. От сократической мудрости наставления, от пешеходной, напиру-возлежащей и повивальной майевтики путь недолог до поисков святости, и Оскар этот путь, несомненно, прошел: ему удалось сохранить себя незамаранным в мутное, грязное время (в 1900-м, в год смерти Уайльда, в знаменитом парижском отеле была всего одна ванная комната, а Стивен Дедалус в «Портрете художника» давил на себе вшей — в Дублине с этим обстояло еще проще), так что не замечаешь ни двусмысленного белья, ни скверных запахов. Но он был не только рассказчиком, Сократом и гомосексуальным святым. Он также был великим антикапиталистическим борцом с отчуждением (в духе раннего Маркса и раннего Лукача). Он сопротивлялся отчуждению слова от тела. Письменное слово отдалено от породившего его тела, и сомнительными кажутся нынешние потуги утвердить роль «настоящего» текста лишь за письмом, одновременно придав ему соматический статус на том основании, что те же в нем, дескать, телесные выпуклости и пустоты. Слово же устное, неотчужденное слово продолжает вибрировать в гортани и легких рассказчика, оно посреди говорящего организма.
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!
Похожие книги на "Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики"
Книги похожие на "Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики" читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Отзывы о "Александр Гольдштейн - Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики"
Отзывы читателей о книге "Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики", комментарии и мнения людей о произведении.