Елена Крюкова - Серафим

Все авторские права соблюдены. Напишите нам, если Вы не согласны.
Описание книги "Серафим"
Описание и краткое содержание "Серафим" читать бесплатно онлайн.
Путь к Богу и Храму у каждого свой. Порой он бывает долгим и тернистым, полным боли и разочарований, но в конце награда ждет идущего. Роман талантливой писательницы Елены Крюковой рассказывает о судьбе нашего современника - Бориса Полянского, который, пережив смерть дочери и трагический развод с любимой женой, стал священником Серафимом и получил приход в селе на реке Суре.
Жизнь отца Серафима полна испытаний и соблазнов: ему - молодому и красивому, полному жизненных сил мужчине - приходится взять на себя ответственность за многие души, быть для них примером кротости и добродетели. А в сердце у него между тем бушуют совсем не добродетельные страсти. Любовь к прихожанке ставит под удар всю его жизнь...
Написанный красивым и певучим языком, этот роман не оставит равнодушным никого. Особенно он придется по душе поклонникам творчества Колин Маккалоу, автора знаменитого бестселлера "Поющие в терновнике".
– Господи Исусе Христе, Сыне и Слове Божий, молитвами ради Пречистыя Твоея Матере Богородицы Девы Марии и всех Твоих святых… помилуй нас, грешных…
На Автозаводе у нас была одна церковь. Старая такая… заброшенная. Я тогда не знал, что с Богом страна боролась как могла. Что церкви — взрывала, на кирпичи растаскивала. Что обломки древних солнечных фресок — на морозе — старухи, собравшись в кружок черный, сиротский, поминальными слезами обливали.
Эта церковь была живая. Еще живая.
Бабушка брала маленький веничек — почему-то в углу, при входе, аккуратно так стоял, бабушка звала его почему-то смешно: «голик» – и этим голиком стряхивала налипший мне на валенки снег.
И свои ботики тоже отряхала. И опять благодарно, радостно крестилась.
И входили мы внутрь.
А там, внутри, стоял, как золотая вода в горячем, на огне, сосуде, полный песнопений, пламени и тайной радости, праздник.
Свечи! Золотые, длинные, медовые свечи Сретенья! Как вы ярко горели! Вы мне мою детскую душу — насквозь прожгли.
Может, я священником стал лишь из-за вас, золотые Сретенские свечи.
Низко кланяюсь вам, свечи; бабушке моей покойной; автозаводской той церковке февральской, неубитой, живой.
Праздник пел. Праздник дышал в меня мятным ладаном из медленно качающегося на цепи позолоченного яйца в руке человека, одетого в длинную, белую с золотом, вроде как ночную рубаху. Дьякон махал кадилом, но я не знал тогда, что это кадило. Я просто вдыхал чудесный запах, а вокруг меня пели, и я слышал просто один небесный гул музыки, а слов не слышал, что поют.
- Ангелы поют… Ангельское пение… – шептала умиленно бабушка.
Ее все сморщенное, как печеное райское яблочко, маленькое лицо румянилось, как у девушки. Она заправляла сухими узловатыми пальцами белые пряди под пуховый вытертый платок и снова медленно, важно крестилась.
Я, сквозь пелену светоносной, летяще-радостной музыки — будто белые голуби вокруг меня летали, будто это метель летала и кружилась, но не злая, а добрая, – начинал различать слова:
- Радуйся, Благодатная Богородице Дево… Свободителя душ наших… дарующаго нам воскресение…
Я тыкал бабушку пальцем в бок и тихо, еле слышно спрашивал:
- Баушк, а что такое — воскресение?
Бабушка терпеливо наклонялась ко мне.
Служба вокруг шла, пела, летела, празднично воздевала руки в белоснежных, золотых ризах, сияла, мерцала, вспыхивала небесными и земными огнями.
- Воскреснем все мы, Боречка, – еще тише говорила она мне на ухо.
И развязывала мне под подбородком завязки цигейковой шапки.
Я вздевал выше освобожденную мордочку и уже громче вопрошал:
- А это? Как это? Зачем мы воскреснем? Мы же не умерли!
Служба шла, пела, летела, сверкала, радовалась.
Бабушка сдергивала с меня шапку.
- Прости Господи… забыла с мальчонки шапчонку-то снять… Прости мне, Господи, дуре старой…
- Баушк… ну мы же живые!..
Тогда она наклонялась еще ниже ко мне, совсем низко, одного со мной роста становилась, крохотная старушка, – как девочка, как шестилетка, – и ее губы шуршали, шелестели по моей еще почти младенческой, тоненькой, ребячьей кожице, по нежной, в пушку, детской щеке:
– Мы все умрем.
А голос, голос над нами летел, и сколько раз потом я сам это читал, и сколько раз потом плакал от радости внутри, читая это, вот это:
– Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему, с миром; яко видеста очи мои спасение Твое, еже еси уготовал пред лицем всех людей, — свет во откровение языков, и славу людей Твоих Израиля…
И слышал я еще голоса, и кто это пел?.. люди ли, человеки, девочки ли в хоре церковном, или ангелы, что летели на нас, мимо нас, сквозь нас со стен старой заброшенной церквушки, у которой и крест-то над куполом покосился, гнул шею в злющей метели, а кто и когда поправит?.. – неважно, кто это пел, но музыка втекала через уши прямо в душу, и я, малец, не знал еще тогда, почему — свечи, зачем — огни, отчего — эти слова, льющиеся, как мед, как масло:
– Утробу Девичу освятивый Рождеством Твоим… и руце Симеоне благословивый, якоже подобаше, предварив, и ныне спасл еси нас, Христе Боже, но умири во бранех жительство и укрепи люди, ихже возлюбил еси, Едине Человеколюбче…
А свечи горели, свечи пылали, язычки алые, желтые, медовые тряслись и дрожали, и бежали по легкому сквозняку, будто по вольному степному ветру, свечи воздух возле людских лиц целовали, свечи радовались вместе с людьми, свечи водили хороводы огненные вокруг нас, свечи смеялись от радости с нами!
И я глядел, глядел во все глаза на икону большую, висящую прямо передо мною в притворе: красавица-Мать в светло-розовом хитоне, яркая, как заря, на руках Младенчика держит… и страшно Его Ей передать на руки Старцу, и боязно, а надо… впервые от Себя Его отрывает… а старец-то уж руки протянул!.. и улыбается, и борода его белая, метельная, метелью по ветру летит… и Отец сзади руки к груди прижал, переживает… а вон поодаль — еще старуха стоит, старая, коричневая лицом, как моя бабушка… стоит и, кажется, плачет… и черные складки ее платья шепчут: мы все умрем… мы все умрем…
- Мы все умрем! – крикнул я зачем-то громко, ка всю церковь.
Бабушка меня за руку как дернет!
- Ох ты, горе мое… Да тише…
Мать в розовом, как заря, платье внезапно сделала шаг ко мне с иконы — и сошла, ну да, сошла прямо на пол церкви, вот наступила босою ногой, а нога-то у Нее белая, розовая, как розовая голубка, нога летит, летит голубка, Она идет ко мне летящим шагом, летит ко мне, ко мне, ко…
- …душно тут, и свечи…
- Дайте ему святой водички…
- Да очухался уже… маленький…
Бабушка сидела на церковной скамье, около зарешеченного окна, я сидел у нее на руках, она прижимала меня к себе и сильно встряхивала. Я шире открыл глаза и сказал, языком заплетая:
- Она меня поцеловала!
Бабушка крепче прижала меня к себе и заплакала от радости.
- Сыночек, сыночек мой… Боречка… ласточка…
Мелкие, быстрые поцелуи облепляли мое лицо, как пчелы, как бабочки летние, садились, вспархивали, улетали.
Она меня звала всегда так — не «внучек», а «сыночек».
У бабушки моей трех сыновей на войне убили.
Немцы… фрицы…
При коротком, наотмашь бьющем слове «фриц» мне представлялся почему-то рыбацкий котелок с железными ушами, и в уши ветка продета, и над костром мотается, а в котелке — уха, что ли, варится?.. или — человечина…
«Да ведь и они тоже люди, – говори бабушка, плача, зажигая перед домашней иконой Богородицы лампадку, – это им Гитлер, сучонок вонючий, приказал… А так — они не виноватые, фрицы…»
- Баушк, где мы? – спросил я.
Вокруг нас звучали густые, как мед, голоса, ходили и крестились разноцветные люди, звенела чистая, как хрусталь, музыка, жарким расплавленным золотом пылали свечи, толпы свеч, как толпы горящего золотого народа.
- Во храме, – тише мыши сказала бабушка над моим запрокинутым лицом.
- Мы все умрем? – прогундосил я — и заплакал.
- Умрем, а потом все воскреснем, – шепнула бабушка. Ее беззубый рот смеялся беззвучно. По глубоким руслам темных морщин катились меленькие, как кривобокий речной жемчуг, мутные, как самогонка, слезки.
- Как — воскреснем?
Мое любопытство границ не имело.
- Да вот так. Земля раскроется, гробы отворятся, все скелеты оденутся плотью, и мы оживем.
- И мои дядья оживут? Ну, которых на войне убили, да?
Напротив скамьи, где сидели мы с бабушкой, висела икона. Икон много было в той старой церкви. С иконы на меня снова глядела моя Красавица. Она была тут почему-то одна, без Ребеночка. Ручки сложила на груди, головочку склонила, и так улыбалась, что становилось горячо сердцу.
Бабушка меня уже не слушала. Бабушка глядела на Красавицу, и слезы так же мелко, дробно, быстро текли.
- Елеуса, – донесся до меня бабушкин шепот и хриплое дыханье.
«Елеуса, Елеуса, Елеуса…» – стал повторять я про себя — и уснул.
Бабушка Марфа была матерью моей матери. Мою мать звали Матрена Ильинична, а отца — Валентин Иванович Полянский. Бабушка рассказывала мне байку, как они познакомились, мои родители. «Мать твоя училась на маляра, а папка твой учился в ФЗУ на краснодеревщика. Папку твоего в сорок первом году привезли из Польши, и ему было одиннадцать лет. Ну вот они и полюбились быстро! Долго ли! Дело молодое! И вы, детишки-карапышки, пошли…»
Я был четвертым ребенком в семье. У меня было две сестры и один брат.
Брат мой Алеша погиб на реке; утонул. Десять лет ему было. Плавать умел, и хорошо плавал. В омут попал, затянуло.
Еще про одного братца смутные, сквозь рыданья, разговоры ходили, – про младенца, и недели не прожившего, и того Владимиром звали, и он умер от дифтерии, задохнулся в жару. Я закрывал глаза и пытался представить его себе, а выходил то ли котенок, то ли лягушонок. Широко разевала зверюшка рот – то ли кричала, на помощь звала, а то ли воздух ловила. Последний.
Мне становилось страшно, я тряс головой и крепко жмурился. Кровь громко, дико толкалась в ушах. Так я силился, малой, представить себе смерть. И, кроме звона в ушах тугой крови, ничего не видел и не слышал.
Сестры росли шебутные, беспутные, хулиганили со мной, играли в непотребные игры. Раздевали меня, стаскивали с меня штанишки. Я хихикал, а они кричали: давай в дочки-матери-отцы играть! И валили меня на себя.
Дедушку моего, Илью Семеныча, я никогда не видел.
Как и мои дядья, бабушкины сыны, он погиб на мировой войне. Фрицы убили его. Это было на Белорусском фронте. Он поднялся из окопа и побежал в атаку, и закричал: «За мно-о-о-ой! За Родину! За Сталина!» И его срезала автоматная очередь — влет. Так рассказывала бабушка. А ей так рассказал друг дедушки. Он выжил и приехал к нам домой, одноногий и без руки. «Козью ножку» одной рукой крутил, из старой газеты. Насыпал в газетную трубочку сухой махорки, раскуривал «козью ногу» – и морщился, будто яд заглотал, и плакал; а я думал, мужчины никогда не плачут.
Мой отец, Валентин Иваныч, умер рано, в тридцать лет.
Я не знал, отчего он умер. Я даже не знал, где. Мать пришла домой пьяная, с лохматой головой, ее бледные отвислые губы тряслись, как у голодной собаки. От матери плохо пахло, и я видел, что ей плохо, и мне стало ее очень жалко. Я подбежал к ней, обнял ее колени и уткнулся головой ей в живот. И она гладила меня по затылку жесткой, как доска, шершавой рукой и приговаривала плывущим, несвязным языком: «Ах-х-х-х, бедненький мой, сынка, ах-х-х-х… Вот и батяни твоего — нету-у-у-у… Помянули его мы, да… все честь по чести, все по-русски, да-а-а-а…» И такой у нее живот был толстый, родной, трясущийся в рыданьях, пахучий, как ржаной хлеб.
Я не знаю, может быть, отца убили. Я ничего не знаю.
Я помню только — диван старый, обшитый холстиной серо-зеленой, с жесткими валиками по бокам, на нем отец спал; приходил домой всегда поздно; еле смогал раздеться — и уваливался, и через минуту храпел беспробудно. Даже не ел на кухне. Храпел, задрав кадык; я, в своей колченогой кроватке за ширмочкой, тихо вставал на цыпочки, перекидывался через деревянный край и глядел, как отец спит.
Спал человек. Спал, умаявшись.
Где он работал? Что делал?
Работал; семью кормил.
Над диваном, высоко, на огромном, будто б для распятья выкованном, ржавом, с большой и плоской, как гриб, шляпкой гвозде висело отцовское ружье. Отец иной раз ходил в поля и луга на охоту, приносил уток. Мать ощипывала птицу, жарила и запекала в духовке. Помню пух и перья, что оголтело летали в воздухе и забивали мне, любопытному, нос и рот.
Отец учил меня стрелять. Глаз у меня был здоровый, хороший, и я попадал в цель, в рисованную на заборе мишень, и отец смеялся, радовался: охотником, как я, будешь!
А птицу однажды сбил влет, голубя. И горько, горько плакал, задыхался, конца слезам не было. Успокоился лишь тогда, когда мы с отцом этого голубя, с окровавленным сизым пером, похоронили во дворе, за гаражами, в коробке из-под маминых зимних сапог.
Я, стараясь тихо дышать, глядел на его закинутое к потолку, как в гробу, лицо. Он был очень красив, мой отец. Странной, потусторонней, не мужичьей — не рабочей — не крестьянской — а благородной какой-то, тайной, забытой красотой. Лицо плыло во тьме, двоилось, мерцало. Длинные глаза закрытые под длинными стрелами бровей; губы нежные; щеки впалые. И над ним, длинно, долго лежащим, протянутым во весь диван, как рыболовецкое удилище длинное, тихо-мирно брели, на диванной полке, под овальным зеркальцем, в желто-медовое дерево дивана встроенным, семь мраморных слоников. Нежно-белые слоники, чуть в желтизну, мне казалось, они сладкие как сахар. Я днем всегда тайком взбирался на диван и лизал их. Нет. Не было чуда. Холодный мрамор. Ни вкуса. Ни сласти. Ни жизни.
Милые, бедные слоники. Мертвый мрамор.
Нет! Живые они для меня. Милые, бедные и живые.
Они все так же там идут, под зеркалом, по деревянной полке. И отец храпит, усталый. И мать сидит на табурете, подперев тяжелую голову сонной, тяжелой рукой.
Жили мы бедно. Иной раз — и очень бедно.
Слишком бедно мы, бывало, жили.
На обед варили картоху без хлеба. На ужин — черные сухари с несладким чаем грызли.
Мать, раскладывая сухари нам, детям, около чашек непромытых, с чайным коричневым налетом внутри, жестко, больно шутила: тебе сухарь, тебе сухарь, и тебе сухарь, на первый-второй – рассчитайсь!.. И мы, дети, спешили крикнуть весело: “Первый!.. Второй!..” А кто третий оказывался – тому несильный подзатыльник давали: а чтобы, значит, не слишком сухарю радовался.
И мать наша смеялась за столом вместе с нами. И размачивала сухарь в чашке. И кусала сухарь молодыми, но уже гнилыми от недоеданья зубами.
И мать наша — шла милостыню собирать.
Я долго этого не знал, куда она на добычу денег уходит; мы все думали — на работу. Она не говорила ничего. Да мне сосед разболтал. Иди, кричит, погляди, мать твоя у церкви на карачках сидит, пьяненькая уже, в шапку денежку собирает!
Он кричал мне: «И кре-е-е-естится, пасс-куда!»
Я нахлобучил шапку ушатую, всунул босые ноги в валенки — и сломя голову побежал, понесся к церкви. Я знал, куда бежать — эту дорогу мы с бабушкой хорошо изучили. Направо, налево… так, замереть перед светофором, не то машины налетят, собьют… и ты — у-м-решь…
«Умм-реш-шь… У-м-мреш-шь…»
Я бежал и хватал воздух ртом. Воздуха не хватало.
И, вот она, церковь моя; и вот она, мать моя — ну да, все правда, сидит, скрючив ноги, поджав их под себя, как татарочка на ковре; и шапка перед ней, и в шапке — монетки, белые и медные, и бумажки засаленные. Деньги.
Мать поднесла руку ко лбу и медленно перекрестилась.
И завыла, заныла, будто у нее щипцами выдрали изо рта больной зуб:
- Люди-и-и добрыя-а-а-а-а! Пода-а-а-айте нещастненько-о-о-ой… кто скока можи-и-и-ит… Господь вас не забуди-и-и-ит…
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!
Похожие книги на "Серафим"
Книги похожие на "Серафим" читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Отзывы о "Елена Крюкова - Серафим"
Отзывы читателей о книге "Серафим", комментарии и мнения людей о произведении.