Виктор Гребенников - Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве.

Скачивание начинается... Если скачивание не началось автоматически, пожалуйста нажмите на эту ссылку.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Описание книги "Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве."
Описание и краткое содержание "Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве." читать бесплатно онлайн.
Виктор Степанович Гребенников. ПИСЬМА ВНУКУ. Документальный автобиографический роман. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве.
Воспоминания сибирского писателя и художника, представляют собой художественно достоверный и исторически ценный документ эпохи тридцатых-сороковых годов.
III. О другой Костиной родне будет сказано в нужном месте, а здесь скажу, что Маша была человеком высокого интеллекта, исключительной мягкости и душевности, и, хотя она святейше верила не в бога, а в Сталина, была как бы земная святая, каковых и тогда-то в обществе было негусто, а теперь уж и нет вовсе. Из долгих с нею высоких и душевных разговоров (это уже будет после школы; Костя уедет во Владивосток учиться дальше) я мало что запомнил, разве что каламбурную её шутку по поводу некоего увечья, полученного ею в московском вузе, когда во время демонстрации какого-то опыта, она, бедняжка, изрядно пострадала: «Лопа колбнула и кусочек глаза попал в стекло», и, увы, этот глаз перестал видеть. Она нередко читала, мне чьи-то стихи из книг, что у неё были, или просила меня прочесть что-то вслух, или про себя. Это были произведения, явно переведённые с каких-то языков на русский, наполненные какой-то странною тоской и изяществом, трудно пересказуемыми. В этих же книгах были и другие, понятные мне стихи, но я читал их не вслух, а тихонько, про-себя — о неких натуралистических ужасах, описанных с подробностями, но весьма талантливо. Например, было стихотворение о том, как моряки, от безделья и зла, ловят огромных вольных птиц альбатросов, каковые не могут уже взлететь с палубы из-за своих чересчур длинных крыльев, а жестокие мерзавцы и садисты мучают этих небожителей, теперь их пленников, заставляют дышать их своим вонючим табачным дымом, вдуваемым в клюв, и гордые птицы гибнут в невероятных мучениях. Или: «Безглавый женский труп струит на одеяло багровую живую кровь, и белая постель её уже впитала…» Или вдруг увиденную поэтом виселицу с трупом, с жадностью пожираемым вороньём, так что «кишки прорвались вон и вытекли на бёдра». Или, как автор, уменьшившись многократно и попав на тело некоей женщины-гиганта, наслаждается тенью у подножия её сверхогромных грудей, и любит «проползать по уклону её исполинских колен». Или стихотворение, в коем с большим искусным смаком описана падаль, дохлая лошадь, которая «бесстыдно, брюхом вверх, лежала у дороги, зловонный выделяя гной», и шевелилась от превеликого множества червей, каковые, в конце стихотворения, должны впоследствии неизбежно съесть и прелестную спутницу автора, когда она тоже умрет, и пожирать её будут не просто по-червячьи, а этак со смаком, «целуя». Меня, который был хорошо знаком с подобными объектами как натуралист, собиравший именно на падали насекомых, порой наикрасивейших, отнюдь не тошнило от этих стихов; наоборот, я сразу уловил в них некую своеобразную красоту, как бы эстетику смерти и её смердящих предметов. Судить обо всём этом я сейчас не могу, ибо книги мне те больше не попадались, авторов тех стихов я не помню; а если попадутся тебе, дорогой мой внук — поизучай их повнимательней: быть может, «что-то» в них есть кроме червей, падали, могил, гробов и мучимых людьми прекрасных птиц? Прости, что меня занесло далеко от предмета рассказа! От типографской туберкулёзной чахотки Маша Брюховецкая медленного неуклонно угасала, приняв смерть, ещё совсем молоденькой, тихо и безропотно, и случится это уже в сорок пятом году.
IV. У Бугаевых была корова, огород и славный пёс Дружок, каковой был хотя и цепным, однако по отношению ко мне оправдывал своё имя: когда я отворял засов их калитки, перекинув руку по ту её сторону, во двор, Дружок кидался было к калитке с лаем, лязгая своею цепью и устрашающе скрежеща верхним её кольцом на проволоке, пересекавшей двор, но тут же, узнав меня, смолкал, виновато вилял хвостом, а я трепал мохнатую его шерсть на загривке; кроме хозяев и меня, никого из посторонних во двор он не пропускал; удивительно то, что тот цепной, но милый пёс, может даже не вспоминаемый хозяином, до сих пор иногда видится мне во сне. Костя был, в отличие от меня, хорошо развит физически, колол дрова, возил во двор тяжелые баки с водой — летом не тележке, зимой на санях, чистил коровий хлев, и ещё успевал набегаться на лыжах, чему я искренно завидовал; дело ещё и в том, что он был коренным сибиряком, родившимся недалеко от этого Исилькуля, только в другом районе, о каковых местах надеюсь рассказать в своё время. Ну а в классе он был у нас не только самым начитанным и развитым даже среди отличников, но и самым красивым — правильные черты лица, голубые большие глаза, тёмно-русые волосы крутыми тугими волнами; сказанные свои превосходные качества он и сам высоко ценил, подражая неким литературным героям, отчего носил горделивую кличку «Печорин», в отличие от моего, несколько дурашливого прозвища «профессор Дроссельфорд». Все как одна наши девчонки были от Кости без ума, ибо такого красавца, энциклопедического умницу и гордеца было не сыскать во всей нашей школе. У Кости был серьёзный романишко и со сказанной где-то выше моей кузиной Раей Гребенниковой, тоже нашей одноклассницей-отличницей, каковая была тогда весьма недурна собой; в то время как мы, старшеклассники, открыто посмеивались друг над другом по поводу амурства каждого из нас, каковые амурства были упомянуты в некоей пародийной поэмке наподобие некрасовских «В каком году — рассчитывай», помещённой в рукописном журнале «Зеркало дней», о коем было выше, — про взаимолюбовь Раисы и Кости мы боялись упомянуть даже намёком, потому как Костя Бугаев в классе считался чуть ли не божественным существом, не подлежащим не только насмешкам, но и мальчишечьей дружеской шутке. Я же в эти их амурные дела не лез просто из уважения к другу, хотя поначалу догадывался о таковых, а потом и поневоле знал многое, в частности то, что сей мой красавец Печорин и Дон Жуан однажды увлёк свою возлюбленную в очень уютный и романтичный уголок, ранее оформленный нами под корабельную рубку, которая размещалась у них на чердаке, и там, в этой рубке, они занимались утехами, каковая близость была для Раисы первою; ну да эти плотские делишки вполне природны, да и, в общем, не моё это дело; лучше вспомнить корабельную нашу рубку.
V. Мы отгородили на Костином чердаке ту дальнюю часть, которая примыкала к южному слуховому оконцу; взлезать на чердак, в смысле «все наверх!» можно было лишь по лестнице, приставляемой к дому. Большую часть чердака занимал разный хозяйственный скарб, сушащиеся овощи и тому подобное; в «рубке» же у нас лежали бухты «канатов», по стенам были развешены географические карты и морские пейзажи моей работы; я наделал макеты разных мореходных приборов типа секстантов, кои были развешены по переборкам и под кровлей, здесь же стоял здоровенный самодельный «компас»; каковой вполне нормально показывал направление на север-юг. Слуховое оконце чердака, прямоугольное, пришлось переделать, каковая работа отняла немало времени; в результате получился почти натуральный корабельный круглый иллюминатор, каковой при случае можно было «задраить» специальной крышкою. В иллюминатор тот глядеть лучше было сидя, потому как, привставши, ты неизбежно видел никакой не океан, а исилькульскую улицу с её непролазной грязищей и убогими домишками; наибольшее сходство с морем получалось в пасмурную дождливую погоду, когда от серой пелены дождя дали смазывались и слышался лишь плеск дождевых струй и капель, наполнявших весь этот серый мокрый мир, ставший от обложного нескончаемого дождя тёмным и тревожно-безысходным, хотя у нас в рубке было тепло и сухо, и тесное это помещеньице освещал «корабельный» керосиновый фонарь «летучая мышь», привносивший некий уют и уверенность в том, что наше плавание в Неизвестность все же когда-нибудь закончится с этим тоскливым, во весь океан, дождём, и в иллюминаторе нашем, сквозь сказанную дождевую пелену, наконец покажется неведомая, но долгожданная земля, озарённая лучом вдруг выглянувшего из-за туч солнца.
VI. Но дождь не унимался, снаружи темнело, и нам, двум старым морским волкам, не оставалось ничего иного как ещё раз соорудить две самокрутки и закурить, что мы и делали, отдаваясь этим морским грёзам под мерно качающимся фонарём и молча слушая плеск не то небесных, не то океанских безбрежных вод, окружающих со всех сторон наше странное судно, плывущее в Неизвестность. Каждый из нас плыл в свою страну — я в милый и родной свой Крым, который уже наши родные советские войска освободили с превеликими боями и жертвами, но я ещё не знал, кто уцелел из моих друзей и соседей, не ведал, жив иль нет мой брат Толя, которого война застала на Севастопольском судоремонтном заводе, уцелел ли Мой Дом и Улица. Окружавшее нас море было почти явно Чёрным, и сквозь темнеющую к ночи пелену дождя почему бы вскоре не показаться силуэту гурзуфского Аю-Дага, или алуштинской Кастели, или феодосийского Меганома с его огнистыми маяками, или даже всей горно-морской панорамы моей Скифо-Таврии, увенчанной по центру священной горой моего детства Чатырдагом и подчёркнутой снизу мерцанием вечерних огней прибрежных городов и маяков. У Кости мысли уносились совсем в другую сторону — на восток, к суровому Тихому океану; он никогда не видел морей и может быть потому о них мечтал посильнее моего: после школы Бугаев подаст заявление в Тихоокеанское Высшее военно-морское училище, куда успешно поступит, и будет слать мне оттуда свои восторженные письма с фотографиями, где он в тельняшке, форменке и с усами; и проучится там немного лет, и будет «ходить» в дальнюю Канаду, а приехав домой на побывку, будет показывать мне странные нездешние газеты под названием «Вестник», напечатанные на русском языке, но с некими старинными оборотами, о каких-то тамошних, совсем непонятных мне, делах-событиях. Но уже к тому времени морской романтизм, рождённый в той нашей чердачной рубке, у моего друга поиссякнет, ибо жизнь окажется совсем иною, чем нам тогда казалось, и мой Костя уйдет из той тихоокеанской «мореходки», не окончив её. Кто знает, может и верна была моряцкая давняя примета: женщина на корабле — к худу; я имею в виду нашу с Костей рубку на чердаке и сказанную его подружку, сюда им приводимую? Как бы то ни было, мой друг перейдёт на совсем другое, военно-юридическое поприще, и станет обучаться в Свердловском юридическом институте, после коего сделается военследователем, а затем и военпрокурором в чине полковника. Но это будет многие-премногие годы спустя, а пока мы, вовсе не зная и не ведая наших судеб, плывем в нашей чердачно-океанской рубке, под заунывное хлюпанье исилькульского вечернего обложного дождя, в некие романтические тревожные дали; без отрыва от этих мечтаний я думаю о других своих друзьях, крымских и здешних, сравниваю их, сопоставляю; мысленно сажу их в нашу рубку и тут же отбраковываю, «списав на берег»…
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!
Похожие книги на "Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве."
Книги похожие на "Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве." читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Отзывы о "Виктор Гребенников - Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве."
Отзывы читателей о книге "Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве.", комментарии и мнения людей о произведении.