Андрей Чегодаев - Моя жизнь и люди, которых я знал

Скачивание начинается... Если скачивание не началось автоматически, пожалуйста нажмите на эту ссылку.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Описание книги "Моя жизнь и люди, которых я знал"
Описание и краткое содержание "Моя жизнь и люди, которых я знал" читать бесплатно онлайн.
Прямой потомок Чингисхана и зять М. О. Гершензона, князь Андрей Дмитриевич Чегодаев (1905–1994), доктор искусствознания, профессор, художественный критик, знаток русского и западного изобразительного искусства, старого и нового, близко знавший едва ли не всех современных ему художников, оставил книгу страстных воспоминаний, полных восторга (или негодования) по отношению к людям, о которых он пишет.
Когда в 1967 году на 92–м году жизни умер мой отец, я на вертикально стоящей черной плите на Востряковском кладбище велел выбить надпись: «Памяти Дмитрия Николаевича Чегодаева, ученого — химика, 1875–1967, похороненного здесь, и его жены Юлии Николаевны Чегодаевой, 1880–1942, умершей и похороненной в Самарканде».
Я пропустил один эпизод 20–х годов, о котором нужно рассказать. Чтобы хоть немного успокоить маму после смерти в 1924 году Кости Гиршфельда, мы увезли ее в Крым, в Алупку (впервые и в ее, и в моей жизни), а в следующем 1925 году — в Евпаторию, а после нее снова в Алупку. Как ни была она грустна, благодатная крымская природа не могла не подействовать успокаивающе на ее больное сердце.
На прекрасной фотографии, снятой в Евпатории в 1925 году, мама и мой брат Митя (которому тогда было семнадцать лет) сидят на бесконечно широком пустынном пляже, состоящем из тончайшего нежнейшего песка, перемешанного с великим множеством разноцветных ракушек. Митя улыбается, а у мамы лицо грустное и встревоженное — душевное спокойствие у нее исчезло надолго, почти навсегда, но она все же радовалась чудесной природе.
После этой фотографии она очень долго не снималась, и существует лишь одна (и последняя) фотография, снятая в самом конце тридцатых годов, около 1940 года, на Новосущевской улице. Эта очень похожая фотография — лицо мамы (ей здесь почти шестьдесят лет) нисколько не постаревшее, спокойное, чуть — чуть улыбающееся, проникнуто глубокой нежностью и добротою. Такой она осталась до конца (до которого было совсем недолго), такой приехала осенью 1942 года в Самарканд, только сильно похудевшая после уральского голода. Она никогда ни на что не жаловалась, никогда не говорила о своих болезнях, и в Самарканде, прекрасно зная, что идут ее последние дни, только радовалась, что она с нами, что видит нас.
Я хорошо помню приезд бабушки и тети Кати с детьми в Самарканд. Помню, как поздней ночью их как‑то размещали в нашей небольшой комнате, укладывали на полу. Помню странное, мертвенное лицо бабушки в свете «коптилки» (в нашем кишлаке не было электричества). Мама потом признавалась, что это лицо поразило и ее — так явно лежала на нем печать смерти. Утром это впечатление прошло, и какой‑то срок, очень небольшой, бабушка была относительно здорова и радостна. Она была счастлива встрече с сыном — они подолгу разговаривали, держась за руки, и она повторяла: «Я уже не увижу ни Митю (сына), ни Митю (мужа), так хоть Андрея увидела!» И — уверенно о сыновьях: «Митя хорошенький, а Андрей красивый!» Помню похороны — как меня посадили в извозчичью пролетку рядом с гробом. Двинулись медленно: взрослые шли за пролеткой, а посередине пыльной улицы сидел, глядя нам вслед, скрестив ноги по — турецки, брат Сашка, старший сын тети Кати — ему было лет пять, наверное…
Дмитрий
В написанной части этих воспоминаний я уже многое сказал о моем отце, сказал разрозненно и бегло, и сейчас нужно связать воедино эти разрозненные упоминания и многим дополнить.
Я уже сказал где‑то в самом начале, что жизнь моего отца сложилась очень непросто, со многими переменами, часто большими и тяжелыми сложностями, но жизнь яркая и очень значительная, достойная самого глубокого уважения. Я бесконечно многим ему обязан, не меньше, чем маме, к своей великой радости унаследовав многие важнейшие черты и особенности характеров их обоих.
Отец родился 25 октября 1875 года. Детство и отрочество его, как я уже рассказывал, прошли в трудной и стесненной обстановке. Отец его (мой дед) умер, когда моему отцу было шесть лет; его мать, судя по всему, относилась к своим детям как к обузе, понимала свое княжеское достоинство как дарованное самим Господом Богом право ничего не делать, вести чисто паразитический образ жизни. Она преспокойно бросила работу и взвалила на плечи шестнадцатилетнего сына все заботы о заработке, материальном обеспечении и ее самой, и двух его братьев и двух сестер. Правда, благодаря такому ее отношению мой отец очень рано получил полную самостоятельность в своих суждениях о жизни, о встречных людях. Это было самое суровое и самое демократическое воспитание, без всяких барских стремлений.
Было бы, конечно, лучше, чтобы в ранних письмах моего отца не попадались такие грустные слова: «Ведь у меня теперь ничего нет, пойми, ничего светлого и хорошего. Дома пилит мама за то, что я отравляю своим поведением ее жизнь; товарищи принуждены были сознаться во всем, и хоть и выпущены, но не весело чувствуют себя: за мной вечно следует сыщик и т. д. и т. д.» (12 октября 1899 года).
В такой мрачности он был не всегда: в другом письме своей Юлике в Петербург он пишет: «Я как‑то ушел в самого себя, мне трудно раскрыть душу даже перед товарищами, я сделался угрюмым и нелюдимым. А прежде, бывало, среди моих товарищей я был самым веселым и беззаботным» (9 сентября 1899 года).
Но он не прав, говоря, что у него нет ничего светлого и хорошего — есть горячо любимая и отвечающая тем же Юлика, которой он той же осенью 1899 года пишет и совсем другие письма:
«Милая Юлика!.. Разве я могу сердиться на тебя? И разве я писал тебе, что сержусь? Нет, нет и нет. Мне было больно, а теперь нет, потому что тебе тоже было больно (я эгоист) и потому что ты своей любовью можешь всякую боль уничтожить. Я теперь счастлив и доволен, потому что последняя соломинка, за которую я было ухватился, оказалась совсем не соломинка, а целый корабль, с теплом, светом, радушием, отзывчивостью и любовью. Я, Юлика, вполне искренне и серьезно говорю, что ты теперь для меня всё. Так скверно было бы без тебя ну, так скверно, что я даже и думать об этом боюсь… Ты, Юлика, напрасно работаешь много при ламповом свете, можно было бы купить и абажур. Но если ты испортишь глаза, сидя за письмами ко мне, то уж лучше поменьше пиши! Хотя… право, я твои письма жду с большим нетерпением: знаю, что ты напишешь и о чем, и все‑таки рад письму и прочитываю по несколько раз.
Н. Ив. [Малинина] выпустили (теперь никого больше нет на Московской), он рассказал мне много интересного: вообрази, меня в чем‑то подозревают, хотят найти каких- то 5 человек, которые, по словам жандармов, ускользнули от них. Они обещаются во что бы то ни стало найти. Черт знает что такое! Эта вечная слежка, аресты на неделю, свидетельства по совершенно незнакомому делу мне ужасно надоели. А главное, университет откладывается все дальше и дальше. За сим желаю тебе всего хорошего. Что сказать тебе еще? Впрочем, ты так хорошо меня знаешь, что все знаешь, что я хочу тебе сказать. Мой поклон всем. Я счастлив! Целую, целую крепко мое «счастье». Мои письма как- то всегда кончаются словами «Милая Юлика». М. 19/Х 99».
Так почти ко всем многочисленным любовным письмам в Петербург, где на лестгафтовских курсах учится моя будущая мать, непременно примешивается самая злободневная политика, непосредственно и лично касающаяся моего отца.
Частные уроки, какие отец начал давать в шестнадцать лет, и работа конторщиком в управлении Рязано — Уральской железной дороги все же дали ему возможность окончить Саратовскую гимназию, а небольшое наследство, о котором я уже говорил, позволило в двадцать один год, в 1896 году, поступить в Московский университет на естественно — исторический факультет (официально он назывался физико — математическим), где преподавались все науки о природе, не только физика или химия, но и зоология, и ботаника, и даже этнография и археология. Уже, видимо, на первом курсе мой отец больше всего увлекся химией, которая, хоть и не сразу, стала главным делом его жизни.
В 1897 году отец перешел на второй курс и с этого времени потерял всякую власть над ходом и содержанием своей собственной жизни. Потерял надолго — до 1930 года (с небольшим перерывом с 1912–го до 1917 года). Он стал одним из активных организаторов одного из первых социалистических кружков в России — в Московском университете, на втором его курсе. В этом кружке участвовали студенты разных факультетов — так, например, ближайший друг моего отца, как и он, саратовец, Николай Иванович Малинин, поступивший в университет одновременно с моим отцом, был студентом юридического факультета.
Эти молодые бескорыстные и самоотверженные мятежники конца XIX века были по существу такими же романтиками и идеалистами, как и их предки, будь то Огюст Бланки, или руководители Парижской коммуны Делеклюз, Флуранс, Клюзере, или русские бунтари Петрашевский или Желябов. Они так же стремились улучшить, если не радикально изменить, дурное устройство человеческого общества. Разница была в том, что приверженцы распространившихся в девяностых годах по всей Европе и Америке социалистических идей полагали их строго научными, основанными на неопровержимо выверенных знаниях о законах общественного развития. Это было одним из выражений всеобщей глубокой веры в торжество научно — технического прогресса, утвердившегося во всех науках о жизни. Правда, как и раньше, главным было острое чувство социальной справедливости, нарушений которой в России времен Александра III и Николая II было более чем достаточно.
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!
Похожие книги на "Моя жизнь и люди, которых я знал"
Книги похожие на "Моя жизнь и люди, которых я знал" читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Отзывы о "Андрей Чегодаев - Моя жизнь и люди, которых я знал"
Отзывы читателей о книге "Моя жизнь и люди, которых я знал", комментарии и мнения людей о произведении.