» » » » Халлгримур Хельгасон - 101 Рейкьявик


Авторские права

Халлгримур Хельгасон - 101 Рейкьявик

Здесь можно скачать бесплатно "Халлгримур Хельгасон - 101 Рейкьявик" в формате fb2, epub, txt, doc, pdf. Жанр: Современная проза, издательство Азбука-классика, год 2008. Так же Вы можете читать книгу онлайн без регистрации и SMS на сайте LibFox.Ru (ЛибФокс) или прочесть описание и ознакомиться с отзывами.
Халлгримур Хельгасон - 101 Рейкьявик
Рейтинг:
Название:
101 Рейкьявик
Издательство:
Азбука-классика
Год:
2008
ISBN:
978-5-91181-818-0
Скачать:

99Пожалуйста дождитесь своей очереди, идёт подготовка вашей ссылки для скачивания...

Скачивание начинается... Если скачивание не началось автоматически, пожалуйста нажмите на эту ссылку.

Вы автор?
Жалоба
Все книги на сайте размещаются его пользователями. Приносим свои глубочайшие извинения, если Ваша книга была опубликована без Вашего на то согласия.
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.

Как получить книгу?
Оплатили, но не знаете что делать дальше? Инструкция.

Описание книги "101 Рейкьявик"

Описание и краткое содержание "101 Рейкьявик" читать бесплатно онлайн.



«101» — это почтовый индекс центрального Рейкьявика, холодной столицы Исландии. В этом городе эмоциональный разлад неизбежен, как ненастная погода, а в череде пустых ночей скучают даже призраки. Тридцатитрехлетний Хлин живет в материнской квартире, получает пособие по безработице, качает из интернета порнуху, бродит с приятелями по кабакам и ночным клубам, каждый вечер ждет электронного письма от венгерской принцессы и безуспешно борется с влечением к сексапильной подружке собственной матери, вдруг решившей сменить сексуальную ориентацию…

В 2000 году Бальтазар Кормакур успешно экранизировал этот роман, причем одну из главных ролей исполнила Виктория Абриль, прославившаяся у Педро Альмодовара, а музыку к фильму написали Деймон Албарн (Blur, Gorillaz) и Эйнар Бенедиктсон — лидер знаменитой исландской группы Sugar Cubes, в которой прежде пела Бьорк. Картина получила приз «Открытие года» на кинофестивале в Торонто, приз молодежного жюри кинофестиваля в Локарно и множество других премий.






— А ты умная.

— Это прискорбно.

— Трагедия. Ужасная трагедия.

— Скорее постановка ужасная.

— Тогда и плакать не из-за чего.

— Это действительно так серьезно?

— Серьезно не серьезно, а тема для разговора есть.

— Чтобы тебе было чем заняться?

— Ага. Точно.

— Тебе недостаточно, что ты все это смотришь по своему телевизору? Может, тебе лучше в театр сходить?

— Вряд ли мне это нужно, если у меня кон… если у меня дома целый троянский конь.

— Ты о чем?

— Ну, просто… Такая немыслимая штука, которая вдруг появилась в доме, и все думали, что это к счастью, а фигли. И никто не знал, что там внутри. Так ведь?

— А что внутри?

— Целое войско. Так ведь?

— Однако, я бе… То есть я — беда?

В этом «бе» что-то есть. Это «бе» — не просто блеянье.

— Нет-нет. Скорее, «бе»…

— Да? И какая же я «бе»?

— Не знаю… Бедная? Бесподобная? Беременная?

— Беременная?

— Да, наверно…

— А почему ты так решил?

— Да просто, с языка сорвалось.

— С языка сорвалось?

— Да… Я же без презерватива…

— Понятно… Ты — без презерватива, значит, я — беременна. Ну-ну…

— Наверно…

— Я не могу забеременеть.

— Ну? «У лесбиянок детей не бывает…»

— Нет, не в том дело. Я просто не могу. Я десять лет пыталась…

— Ну? Зачем?

— АХ, ЗАЧЕМ? Я ХОЧУ РЕБЕНКА!

Ну начинается. Слезы. Притворные женские слезы. Старинная динамомашинка, которая, очевидно, встроена во всех женщин, со скрипом заводится. Заводится с хныканьем. И ты, Лолла?! Она поворачивается к столу и собирает свои вещи, складывает бумаги в пачку. Нарколог-консультант. Не могущий зачать. Не могущий дать жизнь. Поэтому пытающийся ее изменить. Другим. Безнадега. Вот какое это «бе». В этом что-то было. Я встаю. Очевидно, в знак соболезнования, как в церкви. Рука Папы Римского… Подвигаюсь к ней. Не знаю зачем. Говорю дурацкое (ну вот, еще раз — прогресса, очевидно, не предвидится):

— Извини.

Я брожу вокруг стола в черных штанах и белом свитере, как нелетающий пингвин. Руки — ни для чего, от них мало толку, я даже не могу их никому подать. Руку помощи. Лолла утирает лицо так, будто застегивает пенал. На молнию. Лиса закапывает добычу в сугроб. Я соболезную, но… Я ничего не могу поделать. Или сказать. Что может один-единственный черно-белый мужчина сказать женщине, которая плачет всеми цветами радуги? Я немного поднаторел в утешении плачущих беременных, но утешать плачущую безнадежную — мои пингвиньи руки опускаются. Она уже собрала все вещи и говорит — бесслезно трезво и по-стрейтерски, подвигая стул к столу:

— Ничего. Все нормально. Я беременна.

— Что?

Она поднимает глаза и едва заметно улыбается:

— Я беременна.

— Как? Ты же вроде сказала, что не можешь?

— Да. А теперь наконец смогла.

— Ну, ну… — задумчиво произношу я, и она мгновенно просекает, о чем я думаю:

— Не бойся, не от тебя.

— Ну? А от кого?

— От одного моего друга.

— Так, так…

— Он мне в этом… Мы так долго пытались… Мне так хотелось ребенка…

— А кто это?

— Он не из Рейкьявика, ты его не знаешь.

— А-а, этот, из Акранеса?

— Да.

— А как же мама?

— Она знает. Она все знает. Она согласна. Мы будем воспитывать моего сына вместе.

— Сына?

— Да. Я ходила на УЗИ. Это мальчик.

— Правда? Вот как.

— Да. Это ваще…

Это «ваще» — ваще супер!

Ну, брат, ты и даешь! Три беременности за три дня! Нет, за четыре. Страстная пятница — Хофи. Кайфовое воскресенье — Эльса. Материн понедельник — Лолла. Что же я в субботу-то сплоховал? Лопухнулся. Винни Ло Пух. Наверно, завтра я из дому не выйду. Хватит уже. Жизнь. «Оживи!» Так ведь она сказала? Хватит с меня трех жизней. Лолла. И ты, Лолла?! Это не я. Стала рыженькая курочка яичко высиживать. «Не я, не я», — сказал Хлин Бьёрн.[224] Хлин Бьёрн. Лин(чик) Ёрн(ик). Трех детей наерничал. И это я, который детей терпеть не может. То есть с ними говорить невозможно. Не о чем. Они ни во что никогда не влипали. Сижу на стуле и тружусь над сигаретой. Она ушла и унесла свои отчеты и свой плод. Рыженькая курочка. Сказала, что уже на втором месяце. Два месяца носит плод. А куда она его принесет? Ко мне. Это мог быть я. Или этот, из Акранеса… Постой-ка: в Акранес она ездила между Рождеством и Новым годом. Помню, что я здесь две ночи куковал совершенно один. А через несколько дней, когда настало «время лимбо»… Да. Это мог быть и я. Просто она надеется, что не я. Почему нет? Из-за мамы. «Несуразная эрекция». Вот уж не думал. Какой-то чувак из Акранеса. Какой у него воротник? Какой-нибудь плюшевый тип из провинциального гормузея, какой-нибудь «хороший человек», папистый хрен из общества содействия сексменьшинствам, председатель группы поддержки, какой-нибудь почетный член (а по нечетным зад) движения с девизом: «Окажем лесбиянкам помощь!» Подарим лесбиянкам жизнь. Какой-нибудь «хороший человек, с хорошим генофондом». Какой-нибудь жеребец, которого держат в загоне в Акранесе в одном нижнем белье, а может, верхнем чернье, а может, вранье и используют этого урода для продления рода. Хотя это, наверно, неплохая работенка. «Команда Акранеса забивает гол…» Да, он гол. И этот голыш насадил в Лолле целую грядку черных волосяных луковиц. Они так долго пытались… Акранесское семя с цементом напополам, цемент — «cement» — «semen»,[225] из цемента жизнь не отольется. Нет. Отольются ей эти слезы. Это я. Черт побери! Я, я, я! И Лоллу качает «Акраборг» на обратном пути, у сперматозоидов морская болезнь, ни один из них не доплыл до финиша. О нет. Лиса закапывает добычу в сугроб. Гроб. Для меня. Это я. За три дня мне удалось сделать ребенка трем. Кто скажет, что это не жизнь… Да. Я сделал ребенка трем. Хофи, сестре Эльсе и… маме.

Пришла мама, распакечивается, расшубивается, снимает с себя весь этот непонятный контекст, который называется «общество». Я тактично гашу сигарету. Как будто в этом есть что-то от аборта. На этот раз получается-таки погасить ее как следует. Хоть какая-то перемена после того, как эта жизнь, эта жизнь…

— А, о, привет, — ласково выдыхает она и ненадолго застывает передо мной.

Мама. В светлой шубе с двумя тяжелыми пакетами, утренние тени на веках и вечер в волосах, черные нейлоновые колготки: в них очерчиваются пальцы, как десять машин с выключенными фарами в потемках.

Мама. Главный товаровед, герой повседневности, стоит передо мной, сильная, но усталая, с двумя целлофановыми щенками, в сумерках своей жизни, она прошла через давку в центре, слякоть, сугробы на Лёйгавег, стресс и теперь стоит, как целая летопись уличного движения: в сосудах пробки, на щеках следы колес, на боку перекресток, в слепой кишке полно машин, в сердце мигалка, по всему животу «лежачие полицейские», во внутренностях вся «Крингла», в кишечнике эскалатор и подземный переход, и лестницы, и лифты, и коридоры, в волосах сто тысяч каменных кладок, и, несмотря ни на что, внизу, под этим всем, у нее горячо, под всеми переплетаются трубы теплотрассы материнского тепла: на маму не ложится снег, и ее сердце никогда не леденеет. В душе целая площадь, а в глазах всегда можно припарковаться.

Мама. Город. Мама — целый город. «Город мой!» От него не отгородишься. Большая, как город. Город с населением сто тысяч человек.

А за спиной у нее синие горы, Скардсхейди и другие хейди,[226] весь север: под полами шубы виднеется старый порог на севере страны, а за ним вся ее семья на кухнях всех времен, от дымных очагов до пластиковых бортиков. Там сидят они — ее праматери, они дотягиваются: домотканые — до ливерной колбасы, джинсовые — до хот-дога, сто лет высматривают из-за занавески мужа: рыбака, бизнесмена, бормочут: еще еды и еще еды, и дети мои родные. Мамино детство. В гостиной на севере…

Где-то… Где-то в недрах моей души лежит фраза, длинная-длинная фраза, ее кто-то написал, а я прочитать не могу, но чувствую, как где-то у меня, точнее, во мне длинная фраза, мамина жизнь… Мои пятки стынут на холодном полу, на севере… На полу на севере страны…

Годы с 1939 по 1941 прошли на цыпочках по голому каменному полу на студеном мысу на севере, между знаком «Rafha»[227] и комодом и шкафом, а 42 и 3 — на крыльце, а 44 — уже на мысу, образование республики за игрой в прятки и упавшая доска, годы войны в Кваммстанги — тихие и мирные у открытого залива: война — только волна, бой — только бой часов, а сорок пять, шесть, семь и — прыг-скок! — уже в Париже, а восемь, девять и пятьдесят в школе, а потом 51, 52, 53… три волосатых года в пансионе в Рейкьяр, старая черно-белая фотография, на ней ты у стены — куришь? С сигаретой, загофрированной в складках юбки, со свежевыросшими грудями, долгожданная сенсация в однообразной жизни фьорда Баранов, где все так и жаждут пристать К-вам-с-танго, и ветерок ласкает их — груди мамы: самые священные вещи века в бюстгальтере фасона 53-го года, мягкие человеческие холмы, на которых можно воздвигнуть по целой церкви, по новой вере, но тогда их прикрывала только дешевая широкая кооперативная кофта, и гладил их только ветер с моря, груди, из которых потом сосал я, а до того их охаживал в грузовике по дороге на юг, в столицу, пухоголовый парнишка с призраком бороды на подбородке, которую ему еще предстоит брить и растить; мама, ты вовсю старалась между передачами, в те времена их редко переключали, разве что обратно на первую, а вся пустошь — на второй скорости, и ты — целый груз грузовика, — в мыслях парня на сиденье, он смотрит вдаль, но видит только тебя, изредка поглядывая на шофера, Бальдра с Ноу, Бальдра с Ноу, который, наверно, порастряс щеки всем своим землякам за время своих бесконечных рейсов по дорогам страны; мама, ты заполнила все самолеты, американские моторы крутились для тебя, и свечи «Чемпион» горели всю дорогу на юг, для тебя, машины «додж» вытаскивали из грязи, для тебя, и целые цистерны бензина сжигали во имя тебя, тебя везли на юг многодневными перегонами, тебя везли на юг в воспоминаниях молодого человека о тебе, ты была — она: Саймова Бег-га из Лавки, первая красавица в Хунаватнссисле, и они приходили, чтобы купить мыло и газировку, а в их душе пузырился один вопрос: ты не хочешь на танцы со мной? Что тогда означало: «стать моей женой», но они стеснялись и говорили только «а?», когда ты спрашивала: «Открыть?» — открыть, открыть, и все эти бутылки с газировкой, с газировкой, которая от твоей улыбки превращалась в мочу, — я не шучу; там, на севере, по деревням о тебе рыгали, собаки лаяли о тебе, ручки вращались вокруг тебя, и все двери были для тебя открыты, а ты выбирала, и выбрала ту, которая потом открылась на улице Калькопнсвег, в сентябре, в семь часов, и ты прибавила к Рейкьявику еще одно пальто и спросила дорогу, как еще одна провинциалка, на Лёйгавег, а потом стояла на деревянном полу на улице Бергторугата, в доме незнакомой родни, как новое слово, которого прежде не было в языке, на том же месте, где ты стоишь сейчас, сорок лет спустя, как будто ты все это время ждала, ждала, пока лоллы этой страны научатся ходить и читать, прочтут это слово, станут этим словом, а потом провела целую зиму с Оливетти и три года в Коммерческом институте и дала поцеловать себя дважды, чудовищно плохо и удивительно хорошо, у стены в переулке Вонарстрайти и в машине с деревянной кабиной летом на пустоши, над ручным тормозом; себя — неэкономную экономку, не сладившую со своей грудью, стосковавшейся по ладоням, и ладонями, стосковавшимися по груди, дорожно-рабочие руки под кофтой, мозоли на муслине, ты не знала, куда деть свои порывы на Арнаватнсхейди, но приземлилась на юге у «Олд спайс» и… стрела Амура? Или все остальное было слишком хмуро? — в такси под Рождество, тогда это стоило всего тридцать две кроны, и потом столько же лет… скелет… в браке, тебя выбраковали, а за такси-то кто платил? Мама! КТО ЗАПЛАТИЛ ЗА ТАКСИ?! Мама?! Папа? Да, он: он наклонил свою башку с прямым пробором и вынул деньги из кошелька, будущий Седобородый на пахнущем пластиком сиденье, рядом с тобой, тридцать две кроны, а тебе — столько же лет на то, чтоб отдать этот долг, супружеский, дружеский, натруженный, ему, который поймал тебя в сеть — в сетку, авоську, в ночь под Рождество, сказав: «Ты самая красивая», он был в галстуке, с узелком, завязал тебе узелок, кровавый узелочек в чреве: Эльса, взбухающая под академической студенческой шапочкой, Эльса, с именем, выисканным в стареющей дуреющей бабушкиной голове, а потом я, в шестьдесят втором, — и вот я пришел в этот мир, как дурак, как бессознательный дурак, — в мир, и был окрещен в воздух, и с тех пор только и делал, что вдыхал его, в последнее время — сквозь фильтр, который сейчас лежит в пепельнице, желтый, как палец в могиле, палец моего дедушки, который когда-то гордо возносил эрекцию, такую же глупую, как все эрекции всех времен и народов, безнадежные и бездумные, признанные современными женщинами «несуразными», и все же насущные, как для них, так и для тебя: из дедушкиного яйца перешла ты в бабушку и сосала ее груди, как я потом — твои, а теперь их сосет Лолла, эти груди, на груде тел; а в те времена открытые бассейны Рейкьявика выдыхали в темноту пар, и рифленое железо вокруг них было желтым, и ты на холодном бортике в черном купальнике, почему ты тогда не взглянула на светловолосых дев, — совсем обалдев, — затаив любическую тоску в душе, нет, в душе, от своих однодушниц ты укрылась, под тени, под стены, под Стейни — единственного, кто видел твои груди и слышал, и любил тебя больше жизни, а тебе подарил целых две, новых, и уехал на работу со скребком — отскребать поцелуи со внутренней стороны лобового стекла, ничего не видел из-за тебя в непогоду любви, мой папа в «саабе» «саабе», папа в «саабе» «саабе», по Южному проспекту в начале февраля шестьдесят девятого и наконец решил, что ему необходимо пропустить (кого он пропустил? Лоллу, которая ждала за твоими глазами?) до ужина, в буро пахнущий соус для фрикаделек он подмешивал «Баллантайнс», «Баллантайнс», одеколон моего и Эльсиного детства, и Эльса с гриппом в постели, и ты, мама, бежишь с едва не сбежавшим молоком от меня и глаз, в кухне больших глаз, которые выматывали у меня последние нервы, мой отец алкаш, который в седобородости своей бередит поверхностную рану на Саре, первосортном товаре, солнцем проточенном, но давно просроченном, тоскует ли он — несчастный лонер — о твоем лоне и шестиста семидесяти пяти тысячах четырехстах тридцати восьми поцелуях, что ты дала ему на порогах, лестницах, каменных полах, коврах и линолеуме (завезенном ныне пристукнутыми апоплексическим ударом оптовиками, зарытыми в корыте), на кафеле, в постели и на переднем сиденье перед винным магазином вечерами в пятницы тридцать лет, и тоскует ли он о двадцати трех парах брюк, которые у него были и которые теперь неизвестно где, может быть, на лотке в Колапорте? сканирует ли столы и вешалки с ремуладом в бороде, думает ли: «Неужели все это было напрасно? Все это ошибка?» — годы причесывания волос, все в желтой машине шведского производства, и субботние утра в палатке, ливни — еще не высохшие — над водью и гладью озера Лёйгарватн, и часы уборки, с «Nordmende» на Стаккахлид, 4, с «Филипс» на Эскихлид, 18, танцевальная музыка, и кто-то песни орал, но он взял и удрал с дружками, с Берти и Видди, в «Рёдуль», в «Сагу», в «Корабельный сарай», а потом на какое-то застолье с табличками «Свободно», освещающими дорогу до рассвета, и вот он засветился дома, с фонарем под глазом и лучами из носа; тогда он отлучал от себя носки (папины носки! О, папины носки! Все папины носки! ГДЕ ОНИ ТЕПЕРЬ?!!) и залезал в кровать, и говорил «дорогая», и вся шероховатая ночь дрожала у него на щеках, просыпалась из глаз, и ты просыпалась, — это лицо, лицо отца моего, которое лежало с закрытыми глазами на подушке, а время рисовало его, все еще не готово, все дальше и дальше, черкало карандашом, обводило, добавляло, чтобы зарисовать этот типаж, этого Хавстейна, получше, а ластика нет, на этих всенощных уроках рисования у времени, лицо на подушке, рисунок на листке, и ты смотрела, следила, как линии тяжелели от графита, у глаз, вокруг рта, как под конец все стало вымученным и тяжелым на рисунке времени, этого чересчур кропотливого художника, у которого, однако, иногда хорошо получается парой штрихов запечатлеть красоту, которая останется в веках, твою красоту, мама, скромную Хунаватную красоту твоей мягко-желтой кожи и живых бег-гающих глаз, двух брегов глины, на которых раскинулись осенние луга, на которых нет зимы, нет сугробов, нет мороза, ты — удачная картина, получилась с первой попытки, набросанная искусной и легкой рукой, и ты не менялась, менялась только рама, прически — согласно требованиям моды, погоды и ветров, иногда платочки, иногда — шапки, иногда шапочки; душ, бассейн и ванна, и все эти новогодние маскарадные колпачки! Мама! Над твоим смехом — ВСЕ ЭТИ НОВОГОДНИЕ МАСКАРАДНЫЕ КОЛПАЧКИ!!! — я вижу вас вдвоем: две картины, рядом на подушке, в течение тридцати лет, кистеволосая акварель в желтых тонах, высохшая в мгновение ока, и карандашный рисунок, еще не законченный, постоянно отягощаемый графитом, — карандашные стружки времени по всему полу, и перхоть, и ругань, и брань, и храп, мама и пана… хавка стен и таинственный брег мягкой глины, мама и папа, две картины, у одной глаза открыты, у другой — закрыты, и ты смотришь и следишь, бодрствуешь над спящими щеками, а за окном светает, и в городе вырастает здание нового футбольного клуба, а потом его красят, и у самолетов над внутренним аэродромом меняются модель и год выпуска, и холм Эскьюхлид меняет оперение, как куропатка в убыстренной съемке, и асфальт намокает и высыхает, и… левостороннее движение стало правосторонним, и Никсон писал в музее Кьярваля[228] и говорил с Пат по телефону, и дождь, который лил на перекресток проспекта Снорри и Большого проспекта до полудня 14 апреля 1976 г., чудесным образом обратился в ничто, и краска на заборе на Маувахлид беспечно сгинула туда — не знаю куда, и Торберг Тордарссон[229] умер, а костюмы его исчезли в другой куче, и его рубашки — в других коконах, не в тех, которые когда-то напряли их, и костюмы Дедов Морозов сносились, и коробки из-под «Чериос» каждую неделю стали закапывать на кладбище в Гювюнесе, и Линда Пе (ц 250 000) научилась читать, и Бьоргвин Халльдорсон[230] приезжал за бензином, часто, и шестнадцатилетняя Бьорк пела «Do You Believe In Love?»[231] на слова Хью Льюиса на танцах в клубе в Квольсвётле,[232] и песня исчезла в глубине Фльотсхлид и так и не вернулась, и все каким-то образом стало ничем, а ничто — всем, и Эсья изменилась — совсем чуть-чуть, как ты, мама, ты, стоящая сейчас передо мной на ковре в гостиной со всей своей жизнью за плечами, в расстегнутой шубе, и в каждом пакете у тебя по четверти века, в черных колготках десять темных пальцев, и что же? Все это — просто ошибка? Просто пятно? На ковре, между твоих ног, мама. И поставил его я. Я говорю:


На Facebook В Твиттере В Instagram В Одноклассниках Мы Вконтакте
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!

Похожие книги на "101 Рейкьявик"

Книги похожие на "101 Рейкьявик" читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.


Понравилась книга? Оставьте Ваш комментарий, поделитесь впечатлениями или расскажите друзьям

Все книги автора Халлгримур Хельгасон

Халлгримур Хельгасон - все книги автора в одном месте на сайте онлайн библиотеки LibFox.

Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.

Отзывы о "Халлгримур Хельгасон - 101 Рейкьявик"

Отзывы читателей о книге "101 Рейкьявик", комментарии и мнения людей о произведении.

А что Вы думаете о книге? Оставьте Ваш отзыв.