Дмитрий Быков - Статьи из журнала «Новый мир»

Скачивание начинается... Если скачивание не началось автоматически, пожалуйста нажмите на эту ссылку.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Описание книги "Статьи из журнала «Новый мир»"
Описание и краткое содержание "Статьи из журнала «Новый мир»" читать бесплатно онлайн.
Литературная критика и кинообозрения из журнала «Новый мир» 1994–2006 годов.
«В заоконной мгле смутно проносились мимо свет, темень. Сколько раз я ездил по этой дороге? Не сосчитать. Эти намеки на очертания, пятна — чужому они неразличимы, а я и ночью вижу за ними дома, каналы, пакгауз, песчаный карьер, лесок. Вот этот продленный участок тьмы — кладбище. Все здесь я узнаю с полунамека. Так больше не будет нигде, никогда. Родина, про-».
Трудно точнее проиллюстрировать особенности манеры Лосева: тут и целомудренная недоговоренность человека, стесняющегося всякого пафоса, и узнавание с полунамека (на которое он рассчитывает и в читателе), и своеобразное остранение, почти метафизическое, когда пакгауз, кладбище, канал превращаются просто в участки света и тьмы: зачем пластика при таком взгляде?
Но вернемся к «Полемике», которая исчерпывающе объясняет своего создателя. Сходный тезис — о том, что только случайности в мире и переносимы, а закономерности его чудовищны и бесчеловечны (точней, вне-человечны), — высказал в начале девяностых, во времена более-менее объективного осмысления русской истории, один тонкий культуролог. «Логика истории страшнее ее эксцессов», — писал он, и Лосев, думается, охотно подписался бы под этими словами.
Случайность — тектоническая складка, щель, в которой можно пересидеть имперские времена (а то и просто пропрятаться там всю жизнь, мысля это жалкое убежище как «прохладные внутренние покои»), — но в мире закономерностей, в мире-как-он-есть, человеку делать нечего. Более того: хоть Лосев и старше Бродского на каких-то три года, но отечественная история успела повязать его с империей куда крепче. Недаром и на день собственного рождения Лосев пишет вполне торжественную оду, сквозь которую — от первой до последней строфы — торжественно маршируют солдаты, и серебряная нота духового оркестра, которую автор услышал при рождении, таинственным образом перекочевала и в его стихи. Не этой ли трубности имперской обязаны лучшие лосевские стихи своим благозвучием — вне зависимости от того, о каких мелочах в них идет речь:
«Сергей, я запомнил татарский Ваш двор, извилистый путь с Якиманки, и как облегчался Ваш белый боксер под звуки „Прощанья славянки“».
Но именно эта империя внушила Лосеву тот генетический страх, от которого был свободен молодой Бродский (правду сказать — не настолько уж и свободен: «двадцать семь лет непрерывной тряски»). Сквозной образ в лосевской поэзии — уже упоминавшийся конвоир; самый страшный страх — лагерь:
«Портянку в рот, коленкой в пах, сапог на харю. Но, чтобы сразу не подох, не додушили. На дыбе из вонючих тел бьюсь, задыхаюсь. Содрали брюки и белье, запетушили. Бог смял меня и вновь слепил в иную особь. Огнеопасное перо из пор поперло. Железным клювом я склевал людскую россыпь. Единый мелос торжества раздул мне горло. Се аз реку: кукареку. Мой красный гребень распространяет холод льда, жар солнцепека. Я певень Страшного Суда. Я юн и древен. Один мой глаз глядит на вас, другой — на Бога».
Здесь весьма редкий у Лосева прием — буквализация, осуществление метафоры: запетушили — и тем превратили в огнекрылого петуха, возвещающего утро Страшного Суда. Такого рода превращения — лучше сказать, преображения — случались, но сам-то Лосев (или лирический герой, чтоб уж не задевать конкретного человека) такого преображения не хочет, боится, бежит. Генетически уязвленный имперской реальностью (а для Лосева тоталитарен и чужд любой мир, и Америка — точно такая же Империя), он реализует цветаевскую стратегию отказа, возвращения билета, самоустранения. У Лосева не то чтобы нет героя: его нет — здесь. Его нет дома. Это невидимое «я» исчезло именно потому, что всякое соприкосновение с действительностью его ранит: отсюда же редкость и краткость проговорок о ключевых эпизодах биографии, и подчеркнутое равнодушие к судьбам мира (хотя на самом деле тут не равнодушие, а лишь превышение болевого порога, заниженного с рождения), и маска ирониста. Однако иронию свою Лосев ненавидит горячо и искренне — как ненавидит вообще любую несвободу и вынужденность; еще одно из числа превосходных русских стихотворений, написанных совсем недавно, грешно не процитировать целиком:
Гуттаперча Как осточертела ирония, блядь;
ax, снова бы детские книжки читать!
Сжимается сердце, как мячик,
прощай, гуттаперчевый мальчик.
«Каштанка», «Слепой музыкант», «Филиппок» —
кто их сочинитель — Толстой или Бог?
Податель Добра или Чехов?
Дадим обезьянке орехов!
Пусть крошечной ручкой она их берет,
кладет осторожно в свой крошечный рот.
Вдруг станет заглазье горячим,
не выдержим мы и заплачем.
Пусть нас попрекают сладчайшей слезой,
но зайчика жалко и волка с лисой.
Промчались враждебные смерчи,
и нету нигде гуттаперчи.
Ни один ревнитель теплоты-доброты-пронзительности, ни один патриот, защитник чистоты и нравственности (не важно, из какого стана — они теперь все менее различимы во времена торжествующей горизонтали) не произнес таких щемящих, мучительных и нежных слов, как холодный и замкнутый иронист Лев Лосев. Вот тут-то и таится главное его отличие от Бродского (о масштабе дарования речь не идет, ибо по достижении некоторого уровня ростом уже не меряются). Лосев — поэт по преимуществу теплый, но настолько ущемленный и травмированный, настолько подавленный миром, в котором ему приходилось жить-выживать (он и писать-то смог, только покинув этот мир и переселившись в более комфортную среду), что эмоция прорывается в его тексты чрезвычайно редко. Но там, где у Бродского в ледяной пустоте витийствует лирический герой, как раз очень даже полнокровный, живой и осязаемый, — там у Лосева в ледяной твердыне мира образуется спасительная лакуна пустоты; эта-то пустота и есть авторское «я», со всех сторон стиснутое чужой плотью. Где герой Бродского упраздняет мир — герой Лосева упраздняет себя. Боль у Лосева слишком сильная, чтобы можно было даже помыслить о словесном ее оформлении, боль хроническая, прорывающаяся не в смысле слов, а в звуке. Всякая вещь режет глаза, порождая желание немедленно их закрыть, чтобы увидеть, как «голубые песцы, золотые лисицы перебирают в небе алмазы». И то сказать: «А свет — для чего мне включать этот свет, чего я при нем не видел?»
Рискнем сказать, что эту коллизию превышенного болевого порога, эту трагедию сентиментального, насквозь цитатного интеллигентского сознания Лосев артикулирует сегодня едва ли не в одиночестве. Он пишет ее ярко, увлекательно и предельно честно, решая при этом еще одну задачу, отвечая на важнейший вопрос русской истории (а история наша и литература — давно одно): как быть сегодня традиционному стиху? Есть ли у русской поэзии, утомленной анжамбеманами, длиннотами и макаронизмами, шанс снова вернуться в стансовую культуру, в силлаботонику, в музыку? Лосев отвечает: есть, только рифмуйте чуть поточнее да к себе будьте чуть беспощаднее.
№ 8, август 2001 года
Жили-были девочки
Фильм Сергея Бодрова «Сестры» понравился мне куда больше обоих «Братьев»: в нем нет прохладного эстетизма «Брата-1» и эпатажного «нового патриотизма», который на корню погубил «Брата-2». Главное преимущество этой картины в том, что ее положительным героям трудно убить человека. Хорошая девочка плачет от счастья, поняв, что стрелять по движущейся мишени на поражение ей на этот раз не придется. И это очень хорошо и правильно, как любил заканчивать свои рассказы Михаил Михайлович Зощенко.
В принципе же «Сестры» — грамотный, совершенный в своем роде римейк замечательного фильма Эйсымонта «Жила-была девочка» 1944 года. Вместо прелестной героини маленькой Наташи Защипиной (помните, как эта девочка пела из «Сильвы»?) — не менее прелестная десятилетняя Дина, поющая «Батяню-комбата». Старшая спасает младшую, в конце концов выручают добрые взрослые, — в общем, схема блокадного кино с поразительной легкостью проецируется на сегодняшнюю реальность.
Детство — вообще почти всегда блокада, будь оно и самым сытым: ребенок окружен, он в осаде глухих и равнодушных взрослых, а если это ребенок сколько-нибудь одаренный — то и в кольце враждебных сверстников, которые по безжалостности вполне сопоставимы с какими-нибудь истинными арийцами. Отсюда и беспрерывные детские игры в гестапо. Сериал «Семнадцать мгновений весны», по точному замечанию Пелевина, стал культовым фильмом прежде всего потому, что каждый советский человек — и в семье, и на службе — чувствовал себя разведчиком в тотально враждебной среде (ср. у Галича: «И живем мы в этом мире послами не имеющей названья державы» — но с послом себя может ассоциировать посланник Божий, поэт или режиссер, а для рядового гражданина больше подходит роль разведчика). У призывников, только попавших в часть (помню по себе, у нас часто случались разговоры на эту тему), был универсальный прием: представлять себя инопланетянином, заброшенным в эту среду для сбора информации; знаю, что многим это помогало. На современную реальность, в которой герой воюет один против всех, не в силах ощутить за своей спиной никакой силы, никакой спасительной идеи и даже планеты, которая его сюда забросила, лучше всего проецируются старые картины, где герой либо партизанит (пробираясь к полумифическим своим, которые могут его и не принять), либо борется с обстоятельствами, которые явно сильнее его: блокада, холод, голод. Получается, как теперь говорят, вполне себе экзистенциальная драма.
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!
Похожие книги на "Статьи из журнала «Новый мир»"
Книги похожие на "Статьи из журнала «Новый мир»" читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Отзывы о "Дмитрий Быков - Статьи из журнала «Новый мир»"
Отзывы читателей о книге "Статьи из журнала «Новый мир»", комментарии и мнения людей о произведении.