Лидия Чуковская - Памяти детства: Мой отец – Корней Чуковский

Скачивание начинается... Если скачивание не началось автоматически, пожалуйста нажмите на эту ссылку.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Описание книги "Памяти детства: Мой отец – Корней Чуковский"
Описание и краткое содержание "Памяти детства: Мой отец – Корней Чуковский" читать бесплатно онлайн.
В этой книге Лидия Чуковская, автор знаменитых «Записок об Анне Ахматовой», рассказывает о своем отце Корнее Чуковском. Написанные ясным, простым, очень точным и образным языком, эти воспоминания о жизни Корнея Ивановича, о Куоккале (Репино), об отношении Чуковского к детям, природе, деятелям искусства, которых он хорошо знал, – Репину, Горькому, Маяковскому, Блоку, Шаляпину и многим другим. Книга доставит настоящее удовольствие и детям, и взрослым.
Он, желавший приносить радость, – ранил.
В особенности тех или того, кто лишен был душевного бескорыстия. Того, кто хотел бы, чтобы это причудливо растущее дерево осеняло своими ветвями одних лишь близких. Не перекидывало бы свои ветви, Боже упаси, через забор, не одаряло случайных прохожих.
А на самом деле при всей раскидистости дерево росло стройно. В литературе и в жизни Корней Чуковский являл собою удивительный образчик непостоянного постоянства. Глядишь поверхностно: о ком он только не писал! В глазах рябит: «Шевченко, Уитмен, воздухо-плаванье», как в шуточной чукоккальской драме сказано – от его имени – Блоком. А глянешь поглубже: целые десятилетия отдал он изучению двух-трех любимейших писателей, разработке постоянных выбранных и полюбленных тем.
То же и в жизни. Проехать мимо нового человека не мог. И сколько их было! А на поверку десятилетиями оказался предан одним и тем же людям. Недаром перед смертью, диктуя свое завещание, твердо и гордо произнес: «Ни у кого не было таких крепких друзей, как у меня».
…Злопамятства в людях он не уважал, боролся с ним в других и в себе. Был памятлив на каждую услугу, ему оказанную; а с обидами запрещал себе возиться: неплодотворно! Выяснять отношения не терпел; разве что в письмах: от устной прямоты – уклонялся. Он словно списывал обиды, свои и чужие, со счету, сбрасывал их в небытие, счищал со стекла, через которое глядел на мир, и ждал того же от других. Как бы это объяснить поточнее? Не выкармливал в себе обид, хотя, конечно, их помнил. Помнил против воли. Старался, чтобы и другие находили для себя иное питание.
– И ты еще злишься? – говорил он мне полужалостливо, полупрезрительно, услышав, что я не хочу встречаться с кем-нибудь, кто меня обидел. – Неужели тебе нечего делать? Я бы на твоем месте давно позабыл.
Пожалуешься на чей-нибудь безобразный поступок, возмутишься, осудишь. Он махнет длинной рукой и процитирует Блока:
– «Я смотрю добрей и безнадежней…»
Увидит, что я чем-то огорчена, озабочена:
– Пошла бы на кинофестиваль… «Иль перечти Женитьбу Фигаро».
(Убрать, убрать огорчение, озабоченность – истребить любым способом!)
Расскажут ему о какой-нибудь пакости, затеваемой против него. Он вдруг распрямится во весь рост и, напуская на себя высокомерие, которого в действительности был начисто лишен, надменно ответит:
– У меня нет микроскопа, чтобы рассмотреть эту вошь!
(В чистом виде театр для себя. Укусы ощущал он очень болезненно. К высокомерию прибегал лишь как к средству внутренней самозащиты.)
Давалось это ему совсем нелегко, потому что никаким равновесием душевным, ровностью характера, спокойствием, именуемым в общежитии мудростью, он не обладал никогда. Напротив, был, вопреки тяге к веселью, неуравновешен, нервен и вспыльчив.
В одной из своих историко-литературных статей Корней Иванович называет Некрасова «гением уныния». О Корнее Ивановиче можно сказать, что в быту был он великим мастером отчаяния. Именно отчаяния – глубокого, бурного, в которое он впадал внезапно, как падают в яму. Гипербола недаром одна из примет его литературного стиля. От веселья к отчаянию – эти резкие смены можно было наблюдать постоянно. Человек, наделенный могучим здоровьем, избалованный им, он, по-видимому, именно от привычки к здоровью каждый свой насморк воспринимал как воспаление легких, каждое желудочное расстройство – как дизентерию, каждый прыщик – как злокачественную опухоль. И, не желая много распространяться о болезнях, мужественно садился писать завещание. Начиная с пятидесяти лет каждый раз, как ему не давалась страница, объявлял, что все кончено, что склероз более не даст ему написать ни строки, что он более не литератор. (А склероз не постиг его и в восемьдесят пять лет!) Он объявлял о внезапном конце своего литературного и жизненного поприща голосом, хватающим за сердце. Зато когда насморк, начавшийся вечером, оказывался к утру всего лишь насморком, – он днем, в двадцатиградусный мороз, выходил проводить очередного гостя от крыльца до ворот в распахнутом пальто и без шапки («Сам хозяин на крыльцо / Вышел величавый») и, если вы настаивали, чтобы он шапку надел, нарочно бросал ее в снег, крича, что не нуждается в опеке; а когда многотрудная страница, о которую он споткнулся, наконец удавалась, доведенная до такой степени легкости, что можно было подумать, она написана одним взмахом пеpa, – и он убеждался, что склероз еще не лишил его литературного дара и он успеет еще сделать несколько портретов для своих «Современников», заново переписать «Живой как жизнь», в сотый раз дополнить «От двух до пяти», в десятый – «Высокое искусство», окончить пожизненную работу над Чеховым и снова переделать переводы из Уитмена, – о, в какое ликование впадал он немедля, сразу позабыв о вчерашнем приступе предсмертного горя!
«Муха-Цокотуха», избегнув опасности, снова праздновала свои именины.
Переделкино. Десять часов утра. Встал он в пять. Работает. А сейчас время завтрака. Мы ждем его внизу, в столовой.
Лестница на второй этаж в Переделкине, совсем как в Куоккале.
– И, содрав гонорар неумеренный,
Восклицал мой присяжный поверенный, —
раздается на лестнице.
Перед вами стоит гражданин,
Чище снега альпийских вершин!..
Веселый! Значит, ему и спалось и работалось. А прыщик – это оказался просто прыщик.
Если он долго не спускается к завтраку, поднимешься и постучишь ему в дверь:
– Завтракать, дед!
– На палочку надет! – отзывается он.
Все хорошо. Отлично. Спал и работал.
Спускаясь по лестнице, выговаривает речитативом:
– Де-ду ско-ро три-ста лет,
А он такой же пистолет!
На другое утро окликаешь его:
– Де-ед!
– Что, баба? – мстительно отзовется он. Войдешь
– он в черном отчаянии. Склероз – надо бросать перо
– он больше не литератор. Он не хочет ни вниз спускаться, ни чтобы ему принесли завтрак наверх. У него не то рак желудка, не то дизентерия. Отчаяние.
Мастер отчаяния… Искреннего, огромного. Я видела своими глазами в Москве, как, получив оскорбительное письмо от одного литератора, он лег на пол и пролежал весь день, с утра до вечера, не соглашаясь ни встать, ни перелечь на диван, ни выйти на улицу, – он уверял нас, что его обидчик прав, он ничтожество, жалкая бездарность и по этому случаю весь остаток жизни он теперь пролежит на полу… Кончилось дело тем, что ночью, когда его никто не видел, он встал и уселся за стол: работать. Работал до утра, не разгибая спины. (Торопился нагнать упущенное. В наказанье себе, что предался отчаянию.)
Принял свое главное лекарство: исписал несколько страниц.
Скажет кто-нибудь при нем, что «работать сегодня не в настроении», он презрительно скривит губы. Никаких «настроений» не признавал. Считал это отговоркой – мещанской, недостойной профессионального литератора.
– Поработал бы часов десять кряду, вот и заработал бы себе настроение.
Работой же лечился не только от литературных нападок, а от всякого, даже самого, казалось бы, неизлечимого горя.
…В 1920 году, в холодную и голодную петроградскую зиму, родилась вторая его дочь – четвертый ребенок в семье. Он привязался к Мурочке с особой нежностью: и потому, что слабенькая – еле выкормленная, и потому, что она получила в наследство несомненный литературный дар. В одиннадцать лет в Крыму, на руках у матери и у него, Мурочка после долгих страданий скончалась от туберкулеза. В пору ее умирания из Крыма приходили отчаянные, рыдающие письма. Помню наизусть начало одного из них, к сожалению, утраченного:
«Глядя на Мурочку, я завидую тем родителям, чьи дети падают с шестого этажа или попадают на улице под трамвай…»
У Мурочки туберкулез сначала отнял ноги, потом глаз, потом перекинулся на почки, потом на легкие и только после этого убил.
Корней Иванович делал все, чтобы спасти, отстоять больную, и в то же время ни на один день не прекращал труда: писал повесть о санатории, в котором несколько месяцев лечили Мурочку. Называлась эта повесть весело: «Солнечная».
Так же и в 1942-м, в Ташкенте, в эвакуации, узнав о гибели Бобы, ни на один день не перестал работать: читал лекции, писал об эвакуированных детях.
Так же и в 1965 году, когда внезапно, во сне, скончался его старший сын, Николай Корнеевич. Прилег после обеда вздремнуть и не встал. За три дня до того чувствовал себя вполне здоровым, ездил навещать отца в санаторий. И вот его больше нет, и эту черную весть родные принесли отцу.
Горестная запись в Дневнике кончается так: «…пришла Облонская, мы редактировали Уолта Уитмена, и это меня спасло. Весь день мы работали над «Листьями травы» – она умница, работяга, и я держу себя в тисках».
Работа задвигала горе, заслоняла его собой, учила «держать себя в тисках». И более того: поднимала сопротивляемость, требуя душевного подъема.
«Я не сомневаюсь, что каждая Ваша статья дается Вам с кровавыми мучениями и что в то же [время] испытывать эти мучения Вам весело. Эти мучения и это веселье чувствуется в каждой Вашей строке».
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!
Похожие книги на "Памяти детства: Мой отец – Корней Чуковский"
Книги похожие на "Памяти детства: Мой отец – Корней Чуковский" читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Отзывы о "Лидия Чуковская - Памяти детства: Мой отец – Корней Чуковский"
Отзывы читателей о книге "Памяти детства: Мой отец – Корней Чуковский", комментарии и мнения людей о произведении.