Уильям Стайрон - И поджег этот дом
Скачивание начинается... Если скачивание не началось автоматически, пожалуйста нажмите на эту ссылку.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Описание книги "И поджег этот дом"
Описание и краткое содержание "И поджег этот дом" читать бесплатно онлайн.
Америка 50-х годов XX века.
Торжествующая. Процветающая. Преуспевающая.
Ханжеская. Буржуазная. Погрязшая в лицемерии, догматизме и усредненности.
В лучшем из романов Уильяма Стайрона суд над этой эпохой вершат двое героев, своеобразных «альтер эго» друг друга – истинный «сын Америки» миллионер Мейсон Флагг и ее «пасынок» – издерганный собственной «инакостыо», невротичный художник Касс Кинсолвинг.
У каждого из них – собственная система ценностей, собственный кодекс чести, собственный взгляд на окружающую действительность.
Но вероятно, сама эта действительность такова, что оправдательного приговора она не заслуживает…
В ту неделю у нас несколько раз заходил обстоятельный разговор об искусстве и близких предметах. Хотя университет расстался с ним, или наоборот, Мейсон самостоятельно прочел, кажется, все на свете и большую часть усвоил – и щеголял, красовался своей изумительной эрудицией, как человек, собравшийся на костюмированный бал, – своим нарядом. Если вам угодно было знать о происхождении розенкрейцеров; об островах Курия-Мурия, гуановых атоллах близ Аденского побережья; о разнице между абсолютной и видимой звездными величинами; о значении обрезания у женщин в племенах Калахари; о влиянии Ранульфаде Гланвилла[92] на законодательство («Ты хочешь сказать, Питер, что учился на юриста и никогда не слышал о Гланвилле?»); о терпимости к половым извращениям и об их разновидностях у индейцев гуронов; о разнице между доброкачественными опухолями фибромиомой и хондромой; о том, почему немецкие ученые преувеличивают влияние Томаса Кида на Шекспира; об употреблении древними римлянами механического пениса, – Мейсон мог живо и в подробностях разъяснить вам эти предметы, эти и тысячи других. И самое любопытное, – правда потому, может быть, что я как истинный сын своего века падок на факты, – Мейсон почти никогда не утомлял меня своей образованностью; он играл и жонглировал этими бесполезными сведениями, вдруг извлекая их посреди какого-нибудь рассказа или шутки, как фокусник извлекает из рукава кролика, розы, удивительных турманов. Снова и снова возникала его югославская эпопея, он не уставал о ней рассказывать, а я слушать – хотя бы потому, что все время открывались какие-то новые стороны, появлялись новые действующие лица: веселый мэр городка, дезертир-итальянец (эпилептик с ночными припадками кровожадного буйства), эсэсовский комендант, его страшное появление на вилле – и на этом фундаменте вырастало поразительнейшее здание истории, фактов, идей и легенд. «Наш Плайя был настоящий далматинец душой, – говорил он мне. – То есть воин. Понимаешь, в Средние века его предки сражались с венецианцами: их тогдашний король Владислав Неаполитанский, законченный мерзавец, продался Венеции за сто тысяч дукатов, если не ошибаюсь. Неслыханно кровавая эпоха! Послушай, как это было…» И начинался новый рассказ. А по ходу его я узнавал, что главный враг обыкновенной садовой сливы – отвратительный жучок-долгоносик; что гульфик был запрещен папой Сикстом V как угроза целомудрию; что латинское название сокола, falco, происходит от слова faix, серп, – на него похожи кривые когти птицы. Поразительно в Мейсоне было то, что, презирая прошлое, он так много о нем знал.
И поныне в моей замусоленной и закапанной слезами книжке воспоминаний выделяются две фотографии. На первой (пытаюсь вспомнить, на какой вечеринке ее сделали) видна моя рука, бледная, как рыбье брюхо, при свете вспышки. Тут же Кэрол, томная и навеселе, с влажно поблескивающими губами, наклонила лицо, чтобы через секунду поцеловать Мейсона в красиво постриженный затылок. Что же беспокоит меня в этом снимке… Вне всякой связи с их занятием? В центре картины – сам Мейсон. В профиль; разговаривает с кем-то за кадром; он не знает, что губы, влажный бутончик языка приближаются к его затылку, и сейчас, за секунду до того, как они его коснутся, лицо его выражает совершенную подавленность. Выражение странное, редкое у Мейсона – усталости, упадка и отвращения к жизни (с кем он мог говорить? – это не важно), – и я много раз задумывался над снимком, всегда с сочувствием к этой, должно быть мимолетной, его печали, которую редко наблюдал в жизни. Так ли он был несчастлив тогда, как подсказывает мне снимок? Теперь я не могу решить. Во всяком случае, на другой фотографии у Мейсона нет и намека на грусть. Здесь мы сняты возле его мастерской на крыше дома в Гринич-Виллидж: тут и я опять, и Мейсон, но не Кэрол на этот раз, а Силия. Весенний полдень; это видно по освещению, по цветочным ящикам и деревьям около таких же особняков на крышах высоких зданий на заднем плане и по легкому весеннему платью Силии. Как от всякого выцветающего снимка, от этого тоже веет печалью и ностальгией: они в любительском перекосе кадра, в проступающей желтизне, в ощущении весен, ушедших навсегда, в старых фасонах туфель и причесок, в крышах, которых уж нет (дом Мейсона недавно снесли), в том, в чем состоит, может быть, единственное пронзительное откровение фотокамеры: в чувстве ушедшего и безвозвратного времени. Силия здесь еще красивее, чем мне помнится, ее лицо и глаза подняты к Мейсону, она совсем близко и, кажется, сейчас шаловливо куснет его за щеку ровными белыми зубами. Мейсон наклонил к ней голову; он готов укусить ее в ответ, еще игривее, лицо его брызжет радостью и весельем. Что до меня, я стою чуть в стороне, глядя на неведомого фотографа, и мое лицо в лучшем случае можно назвать хмурым. А за нами в небе, выше водокачек, вьется стая сизарей, смазанных пятнышек, наполняя этот миг минувшего пернатым движением, пространством и жизнью…
Должен сказать, в ту неделю Мейсон буквально завладел моими часами, дневными и ночными. Я уже уволился перед отъездом в Европу, делать было нечего, и оказалось, что таскаться с Мейсоном интересно; он никогда не выдыхался, всегда находилось что-то новое: новое занятие, новое место – и он всегда платил по счету. Против этого я возражал (искренне), но он как-то незаметно заставлял меня перешагнуть через это тайное унижение. «Слушай, кукленок, – говорил он, – французские девушки обходятся недешево. Копи деньги». И, выдержав паузу: «Можно начистоту? Я богатый мальчик и знаю это и тратиться хочу на тех, кого люблю. Черт возьми, не пропадать же втуне папашиным неправедно нажитым деньгам. А ну-ка отдай мне счет!» И, вытаскивая бумажник, добавлял: «С нашей вшивой демократией, если ты богат, ты должен вертеться ужом, изображая нищего».
Я соглашался – каким-то простуженным, осипшим голосом. Очутиться в таком положении уютно, во всяком случае, поначалу. Я не раз спрашивал себя: положим, не поеду я за границу, что будет, если остаться вот так, под крылышком у Мейсона, до конца моих дней. И от мысли этой мороз пробегал по спине. Конечно, я подозревал, что под широкими жестами Мейсона таится некая жажда власти, но в то же время сознавал не без стыда, что во мне самом готовности подчиняться больше, чем мне хотелось бы. А кто меня упрекнет? Что ни ночь (их было пять по меньшей мере), то новая девушка. И все они были безмозглые, красивые и покладистые. Разве неприятно очутиться во власти такого легкого, щедрого сводника! Я говорю серьезно. Никогда еще я не жил такой напряженной и разнообразной половой жизнью. И обязан был этим Мейсону. Я стал кронпринцем среди его нахлебников. А когда он показал мне свою эротическую коллекцию, я понял, что я окончательно свой.
Увидев ее впервые, я только протяжно и прочувствованно свистнул:
– Мейсон, где ты добыл столько добра?
– Года два назад умер от опухоли в мозгу мой приятель. Он завещал мне это. Подложить тебе льду? Вернее, это была основа моей коллекции – большинство вот этих книг. Я увлекся и стал понемногу добавлять. В сущности, это хорошее помещение капитала. Знаешь, спрос на такие вещи большой. Почти такой же, как на живопись, и гораздо более устойчивый, чем на золото или марки.
«Основа» состояла из таких почтенного возраста предметов, как «Тысяча и одна ночь» (Лондон, 1921, отпечатано по частному заказу); «Мемуары Фанни Хил» (там же, 1890); полные собрания по-английски и по-французски «бесподобного гения в своем роде», как выразился Мейсон, «божественного» маркиза де Сада, включая его шедевр «Жюстину», а также «Жюльетту», «Философию в будуаре» и «Преступления любви» (Париж, 1902, с иллюстрациями); «Одиннадцать тысяч палок» Аполлинера; книжек пять, отпечатанных в Париже по-английски, – французские лакомства для разговляющихся англосаксов. Но после того, как я пролистал эти элементарные труды, на меня обрушился поток таких прелестей, о каких я не ведал ни сном ни духом: прекрасно оформленные произведения на итальянском и французском, некоторые аж семнадцатого века; приапические прославления римских способов любви с помпейских фресок около 79 г. н. э.; изысканные и тонкие рисунки из Аравии, из Индии, Японии, с Явы, на рисовой бумаге и в свитках; любовь у персов; и даже любовь у скандинавов. В общем, из всех искусств, изобретенных человеком, это по длительности воздействия стоит на последнем месте – если не учитывать лиц переходного возраста и психически неуравновешенных, – так что довольно скоро меня стало преследовать ощущение некоторого однообразия, и, поникнув, буквально поникнув, я обернулся к Мейсону в большой тоске от всего увиденного.
– Ты серьезно говоришь, что это барахло стоит больших денег? – спросил я.
– А ты как думал? Я за один китайский свиток заплатил пятьсот долларов. Начало маньчжурской династии. А вот еще интересная вещь…
– Секс – последняя граница, – продолжал он где-то у меня над плечом. – Как в жизни, так и в искусстве, Питер, секс – единственная область, где люди еще могут полностью выразить себя, с полной свободой. Где они могут сбросить общественные путы и условности и вновь обрести свою человеческую индивидуальность. Причем я говорю не о тихонькой, унылой обывательской спазмочке в потемках. Я говорю о полном освоении секса, как виделось Саду, и вот почему так важна и целительна для духа подобная библиотека. Можно назвать это le nouveau libertinage.[93] В том-то и состоит гениальность Сада, революционность его идей, что он увидел человека не таким, каким ему предлагали быть, – нечеловечески благородным созданием, чье благородство есть псевдоблагородство, ибо он просто искривлен, укорочен и болен из-за напрасных попыток победить в себе животную природу, – а таким, каков он есть и всегда будет: мыслящим биологическим комплексом, который, кстати или некстати, существует в мире несбывшихся сексуальных фантазий, и подавление их – корень доброй половины всех зол и страданий в мире. Это странный парадокс, Питер, что Сад стал синонимом всякой жестокости и мучительства, когда на самом деле он был первым психоаналитиком нового времени: он увидел больше зла и боли в бесплодном подавлении секса, чем в том, что было для него простым ответом на это подавление, панацеей, – высвободиться из мира фантазий и реализовать секс на уровне действия… И это будет важнейшим переломом в искусстве. Когда половой акт будет отображен – в прозе, в живописи и в театре (хотя это, согласен, сложнее), – тогда, и только тогда, получим мы какую-то свободу. Ибо, во-первых…
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!
Похожие книги на "И поджег этот дом"
Книги похожие на "И поджег этот дом" читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Отзывы о "Уильям Стайрон - И поджег этот дом"
Отзывы читателей о книге "И поджег этот дом", комментарии и мнения людей о произведении.



























